Крик медсестры:
— Что там за шум?
— Да это Петька в туалет просится. Пустить?
— Так он же недавно был.
— Ничего, он танцует хорошо… сцать хочет, пусть идет.
Дали щелобан, дали махорки. Пустили.
Ищут новых развлечений.
Вот стравливают двух нервных:
— Он про тебя сказал, что ты козел.
— Сам он петух вонючий.
И начинается поединок вонючими словами. Кто-то не выдерживает и бьет по голове.
Назначается сера — возбудился.
Если провести градацию по аморализму, то наиболее безнравственны врачи. Ни стыда, ни совести, ничего, кроме издевательств над больными, я у них не встречал. Медсестры, самые худшие, — просто служанки. Часть любит подшутить над больными или покричать на них. Со мной обращение вежливое (видимо, был приказ не разговаривать со мной). Были и такие, что шепотом разговаривали, говорили, что считают нас здоровыми, и советовали делать вид, что мы исправились. Одна, послушав мой разговор с женой на свидании, предложила не давать лекарств:
— Я все поняла. Мне очень жалко вас. Но ничем большим я не могу помочь.
Надзиратели тоже, видимо, были предупреждены — им было запрещено со мной разговаривать. Но они, оглядываясь, спрашивали о Сахарове, о Солженицыне.
Жена одного, послушав западное радио, заявила ему:
— Если ты не уйдешь из этого проклятого места, я разведусь с тобой.
И он жаловался нам:
— Не отпускают…
Посоветовали, чтоб пообещал жене помогать политическим, чем сможет.
Несколько раз подходили санитары распросить о демократическом движении, выражали сочувствие. Вообще санитары более человечны не только к политическим, но и к больным. Некоторые предупреждали об обысках, помогали прятать записки, махорку. После надзирательского обыска часть отобранного отдавали хозяевам. Я почто всегда получал назад свои письма, книги и папиросы.
(Избивали и издевались, в основном, те, кто подхалимничал перед медперсоналом.)
Плахотнюку врач разрешил вести какие-то записи. Надзиратели их обнаружили, донесли. Врач получила партийный выговор. Надзор за бумагой и ручками еще более усилился.
Писать письма можно только раз в неделю — всем вместе, при шуме и гаме.
Рафальский в своем отделении заведовал бельем и выдачей продуктов. Один из больных, бредовой, донес, что Рафальский, Троцюк (боец Украинской Повстанческой Армии, немой) и Василий Иванович Серый (учитель; попал за намерение самолетом уйти за границу) составляют антисоветский заговор.
Не опросив «заговорщиков», всем троим стали давать большие дозы серы и барбамила (под действием которого якобы человек рассказывает всё, даже тайное). Измученных, их приносили в палату. Так ничего выяснить и не удалось — за что, почему? Сера противопоказана Рафальскому — здоровье его резко ухудшилось. Куда делась его всегдашняя жизнерадостность. Позже врач Карп Наумович Алексеев сказал ему, что не надо связываться с такими, как Плющ и Троцюк (Троцюк долго ходил под подозрением, что симулирует немоту).
Под влиянием чувства безвыходности, неограниченности пребывания в этом сумасшедшем аду у многих здоровых появляется мысль о самоубийстве.
Рассказывают, что во времена организации больницы в 68-м году было все страшнее. Спали на полу, санитары били смертным боем. Несколько человек просто убили. Заведующую Любарскую перевели простым врачем к Бочковской после убийства некоего Григорьева.
Сам я под влиянием увиденных сцен и больших доз нейролептиков постепенно менялся в сторону эмоциональной и моральной глухоты, терял память, связную речь. Держался только самозаклинаниями: не забыть все это, не озлобиться, не сдаться. Никакие интересы, ни юмор уже не помогали. Все более усиливался страх действительно сойти с ума и тем помочь палачам. Расспрашивал у опытных политиков, сидевших уже десятки лет:
— Уж больно ты впечатлителен! Говорят, что действительно есть такая «психическая индукция», «заражение».
Когда Любарская намекала на то, что мой младший сын тоже шизофреник — увлекается букашками, камнями, сказками, играми, — то ссылалась на генетику. Ненормальность жены объясняла индукцией с моей стороны, предлагала разойтись — чтоб я не вредил своим психозом детям и жене.
Если протестовал против шума радио:
— Видите, это в вас антисоветское ваше нутро не выдерживает.
Не здороваюсь — «врагами чувствуете».
Говорю о советской буржуазии — «неадекватное восприятие действительности».
Протестую против обывательского подхода к общественно-политической жизни — «мания величия», «Лениным себя воображает».
Широкий круг интересов — «шизофрения».
Под конец угас интерес к книгам — «аутизм», «мизантропия».
Когда действительно стало трудно сосредоточиваться на допросах над их вопросами и перестал спорить:
— Тактика умалчивания. Озлобился. В себя ушел. А взгляды-то какие бросает — так бы и порезал всех.
Пытаюсь улыбнуться:
— Я против тех, кто режут.
— С убийцами разговариваете, а с нами не хотите. Посмотрите, сколько презрения и ненависти у вас на лице. Даже говорить боитесь — боитесь выдать свои мысли…
Нина Николаевна неплохо изучала мои письма и мои слабые точки, и поэтому изредка ей удается вырвать из меня вспышку гнева:
— Да как вам не стыдно вызывать меня на политическую дискуссию? Когда я еле соображаю под нейролептиками, когда мне все безразлично и когда любое мое неточное слово будет записано как обострение болезни! А вам за любую нелепость заплатят большими деньгами и отпуском. Вы же живопись любите! Неужели любовь к прекрасному не связана с любовью к людям?
— Вы напрасно горячитесь и так неверно трактуете наши слова. Именно из любви к больным мы должны знать, что́ вы таите в душе, почему вы так грубы с персоналом, не здороваетесь, отводите глаза, даже не улыбаетесь. Может, вы убить кого замыслили или сами из отчаяния, назло нам захотите покончить с собой?
— Такими разговорами вы сами наталкиваете на такие мысли. Почему у вас вместо успокаивающей психотерапии постоянные упреки больным, оскорбления, угрозы наказанием, бесконечностью лечения, издевательства над онанистами, над всеми недостатками и пороками?
— А вы напишите докладную обо всем этом.
— Чтоб вы подшили в историю болезни как развитие бреда реформизма?
— У вас явная мания преследования. Во врачах вы видите врагов. Почему бы вам все-таки не написать духовную автобиографию: какие причины в юности подтолкнули вас к неправильным взглядам, каких книг начитались, с какими людьми встречались, что писали. И о том, как сейчас передумали. Но не одной фразой, а подробно изложите, в чем вы видите порочность своих прежних взглядов и как теперь оцениваете нашу действительность и свою антисоветскую деятельность. У вас болезненная черта — не называть других антисоветчиков. И не надо. Их и так те, кому надо, знают, и тех, кто вам пишет. Вот эта Клара — кто она?
— Кочегар.
— Неправда. Она пишет такие тонкие замечания о литературе.
— А что, кочегар не может ценить литературу?
— Но не так тонко.
— Ее выгнали из университета.
— Вот видите, все ваши друзья — антисоветчики. Ходорович, Гильдман, Фельдман. Как мы можем выпустить вас, если вы сразу же очутитесь в их окружении и опять ваш бред возобновится. Перестаньте с ними переписываться, и это станет показателем, что вы выздоравливаете.
Когда один мой знакомый, по моему совету, наконец, признал себя больным, Нина Николаевна ему прямо сказала:
— Нет. Вы здоровы, но будете здесь до тех пор, пока не откажетесь от своих антисоветских взглядов и от разговоров с антисоветчиками.
Признать себя больным — первое условие выздоровления. Затем — покаяние во вредности своей деятельности. Но выпускают все же не врачи, а суд. Суд может постановить, что больной нуждается в дальнейшем лечении.
По сути диагноз ставит КГБ, КГБ назначает лечение (моей жене говорили в КГБ, что если будет вести себя тише, то мне будут давать меньшие дозы) и КГБ вылечивает.