Наконец, получил письмо от Тани. И стал писать письма каждый день. Писал о книгах, об играх, которые сочинял.
Следователь мой к тому времени сменился. Капитан. Не помню фамилии. Он допрашивал иначе — не умничая, а любопытствуя и раздаривая улыбки. Эдакий «свой парень».
Его быстро заменили капитаном Федосенко. Этот страдает комплексом интеллектуальной неполноценности. Сразу же стал запугивать меня: и срок ожидает большой, и жена сядет в тюрьму, и вообще всех нас пересажают.
Если Толкач соглашался, что самиздат невозможно уничтожить («но самых активных политических самиздатчиков нетрудно переловить!»), то этот все гудел, что нас горстка, что КГБ найдет способы покончить с самиздатом.
Я написал уже несколько писем Тане и спрашивал Федосенко, почему нет ответа. Он ссылался на Таню: ленится отвечать. Потом потребовал не употреблять иностранных слов, не употреблять выражений типа «за окном виднеется голубое небо» («это намек на то, что вы в тюрьме, а жена ваша передает письмо на Запад»),
Я потребовал, чтобы мне точно указали дозволенные темы, чтобы он не мог под предлогом «секретности» задерживать письма. После 8-10 писем я потребовал ответных писем жены.
— Вы пишете шифровки, и мы вынуждены были все письма задержать. После следствия они будут переданы вашей жене.
Сознательно морочили мне голову, чтобы я хоть что-то написал.
— К Анджеле Дэвис каждый день приходит адвокат, она пишет письма протеста, заявления для прессы, пьет кофе.
— Откуда вы знаете о кофе? Вы что, сидели с нею?
— В нашей прессе писали о том, что, издеваясь над ней, ей дают холодный кофе.
— Но ведь она прогрессивная деятельница.
Я не смог даже улыбнуться этому неотразимому аргументу. Напомнил ему о том, что Ленину давали в тюрьме молоко.
— Откуда вы это знаете?
— Читать книги надо. В книгах для детей есть рассказ о том, что Ленин писал шифровки молоком. Значит, давали ему молоко.
— Но ведь Ленин был прогрессивным деятелем.
— Удивительно, как гуманно обращаются все реакционеры с прогрессивными деятелями. Просто патология какая-то.
Подобные беседы очень быстро привели к тому, что Федосенко проникся личной ненавистью ко мне.
Как рассказывала впоследствии Тане Нина Антоновна Караванская-Строкатова, которую допрашивали по моему делу, кагебисты захлебывались именно от этой личной ненависти ко мне.
Ненависть Федосенко выросла из-за ощущения неполноценности, из-за моего явного презрения к нему. Я не оскорблял его сознательно, не издевался над ним, но, видимо, это как-то проявлялось.
Под конец следствия он стал проявлять свое отношение ко мне явно — угрозами, оскорблениями.
Он любил рассказывать о своих достижениях по раскрытию дел о сотрудниках гестапо, скрывающихся в колхозах, на заводах. Когда ему поручили какое-то дело в Черниговской области, он тут же похвастался передо мной. Вот, дескать, какие вещи мне доверяют, а вы-де считаете меня дураком!..
Как-то он стал хвалиться передо мной своими познаниями в истории.
Я спросил его с невинным видом:
— Скажите, как назывался договор с гитлеровской Германией?
Он попытался уйти от ответа. После повторения вопроса раздраженно заявил:
— Вы не занимайтесь демагогией.
— Ну, вот, видите, даже вам врут об истории. И вы боитесь попасть впросак, обнаружить свое незнание.
Во время обыска у меня забрали очень много фотографий. Не желая, чтобы фотографии использовались для компрометирования людей, я записал в протокол допроса, что буду отвечать только на вопросы об общественных деятелях и своих родственниках. В частности, я хотел из категории «общественных деятелей» удалить Суровцеву и Олицкую. Очень мне не хотелось, чтобы из-за обнаруженных у меня их фотографий у них произвели обыск, их допрашивали и т. д.
Но, конечно, это им не помогло. Однажды Федосенко, ехидно улыбаясь, наслаждаясь заранее подготовленным ударом, спросил:
— Ваших уманских старушек привезти на допрос сюда или повезти вас к ним в Умань?
— Лучше очную ставку провести в Умани. Может быть, проведете допрос в Софиевском парке, где я случайно встретил Суровцеву?
— Ну, что ж, поедете в Умань…
Спрашивали о фотографиях Яна Палаха и Януша Корчака.
О Палахе я записал, что это выдающийся национальный герой Чехословакии, покончивший с собой самосожжением из протеста против оккупации Чехословакии. И тут же записал о Корчаке — о том, что его сожгли оккупанты.
Федосенко радовался, что я все-таки что-то записал в протоколе.
Но после обеда он вызвал меня опять на допрос и стал уговаривать, чтобы я изменил ответ, выбросив слова об оккупантах. Видимо, начальство объяснило ему, что я использовал допрос для пропаганды и издеваюсь над тем, что кагебисты не знают историю Корчака. Речь-то идет не об антисоветчине, а о жертве немецкого фашизма.
Когда я отказался менять показания, он порвал протокол и о Корчаке больше не спрашивал.
(История с фотографией Корчака повторилась и на допросах Тани: она попросила вернуть фото: «Его уже раз сожгли, может быть, хватит?» Фотографию так и не вернули.)
Однажды допрос был назначен на вечер. В кабинете сидел прокурор по надзору за КГБ и неизвестный мне следователь.
Ввели Виктора Б. Я обрадовался живому человеку. У Виктора был растерянный вид. Я радостно улыбнулся ему, пытаясь приободрить.
Зачитали его показания. Он дал сведения о том, какой самиздат я ему давал, о том, что я был связан с Якиром, Григоренко, Светличным, Ниной Караванской.
Якира и Григоренко он назвал «руководителями демократического движения». Так как я не хотел давать какие-либо показания, участвовать в очной ставке, то свои возражения построил в виде вопросов Виктору.
— Разве в демократическом движении есть руководители, разве самиздат — организация?
В. Б. и кагебисты всё не могли понять, чего я от них хочу.
Я объяснил:
— Вот посадят Якира, и тогда твое утверждение станет показанием против него.
Я надеялся, что он намекнет мне на то, как обстоят дела у Якира — не посадили ли его?
В. Б. согласился (и я потребовал это записать в протокол), что движение — не организация и что никто им не руководит.
Было еще несколько уточнений. В. В. снял утверждение о том, что я ему дал несколько наиболее криминальных статей.
Они хотели доказать с его помощью, что я участвовал в создании программных документов.
Впоследствии Федосенко мне сказал, что В. Б. еще раз изменил показания — в пользу обвинения.
Я не сводил глаз с Виктора, всячески пытаясь показать ему, что не презираю его, что готов помочь ему морально. К тому же я надеялся, что он потом расскажет Тане о моей тактике (вдруг они всем врут, что я даю какие-либо показания). Или хотя бы зайдет домой и скажет, что я вполне хорошо себя чувствую.
Когда кагебисты поняли мою тактику, они стали кричать, что я нагло себя веду, задаю наводящие вопросы и оказываю давление на свидетеля.
— Вы что это не смотрите на нас? Вы гипнотизируете Б.!..
(Они знали, что я гипнотизировал людей в телепатических экспериментах.)
Я рассмеялся над их представлениями о гипнозе. Его увели.
Потом, где-то через месяц, я услышал однажды через дверь, как с Виктором прощался его следователь. По тону я понял, что они его приручили[16].
Я все время ожидал провокаций. Но была только одна попытка, непонятная мне. Появился новый надзиратель с неглупым и нетривиальным лицом. Он очень хорошо говорил по-украински, что сразу внушило мне подозрение. Однажды он молча сунул мне в кормушку лист бумаги. Я заколебался, но потом решил, что парализовать любую провокацию сумею. Я взял бумагу, но он вырвал ее из рук. С тех пор я его не видел. Впоследствии Таня рассказала мне, что какой-то надзиратель передавал Любе Середняк записки от меня и Семена Глузмана. В этих записках «мы» советовали ей все рассказывать: «ведь наше оружие — правда». Она поверила словам надзирателя о том, что он связан с украинским националистическим движением, и дала показания, считая, что помогает нам. Глузман, о котором она рассказала все, что могла, получил максимальный срок, а Люба до последнего времени считала, что спасла его (следователи уверяли ее, что, если она не даст показаний на Славика, его будет судить военный трибунал).