«Эх, зря разболтал! — ругнулся про себя Вовка и привстал, ногой затирая в пол вылетевшую из печи искру. — Сам справлюсь». Но чувство одиночества подступало нещадно. Он улёгся под одеяло и тоскливо глянул на дядьку. Тот пускал дым, сидел, как обычно, сгорбившись, и думал о своем.
Житуха гаражная текла буднично. По утрам они таскали воду. Огромный бак, что стоял в углу каптерки, надо было заполнить до краев. И сегодня в два коромысла до обеда должны управиться.
Когда наполовину завершили дело, дядька присел курить, а Вовка в очередной раз двинулся к колодцу. С пустыми-то ведрами идти легко, но ужасно хотелось есть, и он старался чем-нибудь отвлечь мысли.
Почему-то вспомнилась Вера Ивановна, их детдомовская вожатая, и как злился на её вечные россказни про всякое хорошее. Вераванна, конечно, тетка добрая, всегда старалась подбодрить, но у нее, как считали пацаны, был бзик про «сказки». Воспитательница без конца твердила выдуманные истории и уверяла, что они, сказки эти, помогут в жизни. Ну, блин, чудная!
Вовку это злило тогда и раздражало сейчас. Может потому, что дядя Лёша все время молчит и слова нормального не скажет, может потому, что синяк ноет, а может просто так. Не знаешь ведь, отчего у тебя настроение портится. Сказки! Чёрт их задери.
Ну, правда. Сколько можно! Сплошное вранье. Разозлишься тут.
Иваны-дураки с волшебными мечами и прочая дребедень — всё ж враки. Витька Козлов, когда училке нажаловался, что Вовка списывал — это что? Кто выручил? Царевич какой-нибудь прискакал и вступился? Появляется такой и давай впрягаться. Так, мол, и так, барыня, не надо ругать хорошего парня, а лучше угостите его мороженым. Как же! Ага! Эта «барыня» линейкой по башке колотила так, что никакому царевичу не снилось.
А когда соседские с Первомайки во дворе поймали и отмутузили ни за что — кто заступился? Конёк-горбунёк, может?
«Нет уж! — мотал головой Вовка, перекладывая коромысло с плеча на плечо и почти с ненавистью вспоминая бредни Верыванны. — Будьте такими, да растакими, да помогайте всем, да пример берите с героев. Чушь!»
Кошек спасай, собак не обижай, на букашку не наступи. И чо? Саньке Куравлёву, который к ним в детдомовскую школу ходил, целый рубль занял — и с концами. Обещал вернуть, а где? И сам пропал. То ли переехали они куда-то с матерью, то ли еще чего. Только денежки-то — тю-тю.
А на той неделе вон, вообще. Жучка ихняя гаражная, худючая, рваная. Глянешь — голодного стошнит. На кой подумал её кормить? Еще за коркой хлеба бегал. Пожалел, как учили. На тебе! Цапанула так, что рука аж до локтя ноет. Зараза.
К едрене фене эти сказки. Чтоб еще хоть раз послушал. И книжки повыкидывал бы все, если б были. В печку стопить — и то польза. Вон, Пилюля, который из второго отряда, — никаких книжек с роду не читал, а лучше него сквозь зуб никто не плюнет. Мог с трёх метров в пятак медный попасть. Это да! Не гляди, что кличка смешная — Пилюля. До чего же он на Емелю похож.
Хотя… ну, Емеля, ну, Ванька-дурак. Один хрен. Байда все это несусветная. Как что приключись — никто не поможет. Дядька прав. Сам не выкрутишься — пиши пропало.
Пока он злился на дурь, что Вера Ивановна втюхивала, не заметил, как из-за угла навстречу вывернул Длинный. Будто ждал, сука. Верзила встал поперек дороги, держа руки в карманах, и гнусаво крикнул:
— Куда прёшься, дармоед?
Вовка остановился:
— Воду ношу. Бак с дядькой наливаем.
Длинный изобразил на лице что-то вроде ухмылки:
— Ну, дак топай к своему дядьке и тащи мне горсть табаку. Живо! Пошел!
Сказки кончились.
— Тебе чо, — свирепо наклонился Длинный, — еще накостылять?
— Отвяжись! — вдруг заорал Вовка со всей силы. — Отвяжись от меня!
В нем мигом вспыхнуло такое отчаяние, что он уже и себя не помнил. Нахлынуло, как в омуте. Всю жизнь один, всю малюхонькую жизнь! И снова то же. Вовка не боялся побоев. Не угрозы сейчас его взбесили, не синяки, не этот противный голос, а обида на всё. Вообще на всё! На жидкие детдомовские харчи, на постылую войну, что конца нет, на приятелей, которых не осталось в живых после бомбежки, на молчание дядьки, на россказни Верыванны. Да на весь белый свет! Провались он, дерьмо собачье.
Малец сжался в комок, словно раненый, и резко скинул вёдра с коромысла. Вцепился в него до боли в костяшках, поднял над головой и, стиснув зубы, первым кинулся на Длинного. Со стоном. Как в последний раз.
Уже собрался ударить, но верзила, хоть и успел вынуть из кармана только одну руку, ловко увернулся, и тут же хлестанул кулаком так, что у Вовки в голове зазвенело. Он упал, а Длинный мигом наскочил сверху, крутанул за плечо, вцепился в горло и стал душить.
— Сдохнешь у меня! — узловатые пальцы яростно вдавились Вовке в шею. — Сдохнешь, урод!
Лицо парнишки посинело, руки онемели, в голове пронеслось только — помощи не жди! — и он начал терять сознание.
Хватка ослабла резко. Руки слетели с горла, а душитель паршиво взвизгнул и повалился набок. Дядька сбил его одним ударом. Шагнул вперед и еще раз врезал сапогом под ребра. Жердяй кувыркнулся и заныл.
— Пшёл! — рявкнул старик, по-звериному глядя в лицо Длинному.
Тот сплюнул, не смея глянуть в ответ, поднялся, и, схватившись за бок, заковылял прочь.
У Вовки начался сухой, утробный кашель, стало медленно-медленно проясняться в голове. И сразу жуткая, горячая тоска нахлынула в грудь. Он едва сел, ошалело уставился на дядю Лёшу и вдруг… заплакал! Да так, что тот от удивления замер, закусив цигарку. Никто еще в деревне не видал, чтоб эти детдомовские волчата ревели.
А Вовка зарыдал. Зарыдал, кашляя, и отчаянно всхлипывая. Слезы катились по щекам и, казалось, всё-всё, о чём он молчал, что не решался произнести — вся обида и боль брызнули из его глаз.
Малец вскочил, кинулся к дядьке и вцепился в него так крепко, будто держал последнее, что осталось.
Старик развёл руки в стороны и только заладил:
— Ну, ты чего? Чего? Я же не сват, не брат. Ну, ну…
Вовка рыдал, что было мочи дергая дядькину фуфайку, а потом вдруг резко откинул голову, и, глядя прямо в глаза, выпалил:
— Дядь Лёш! Не сват, не брат… Ты друг мне! Дя Лёш! Друг единственный.
И опять уткнулся в грудь, выдыхая горькие слезы.
Дядька совсем оторопел. Глаза у него блеснули, а в уголке рта так и повисла потухшая цигарка. Он неловко обнял приемыша:
— Да я вот и говорю же, не сват же. Друг. Друг. Эх, малец. Кто ж я тебе еще…
А Вовка не унимался. Ему ужасно хотелось выплакать всё, что накипело. Без остатка. Старик гладил его вихрастую голову, прижимал к себе и шептал, шептал… столько слов, сколько не вымолвил за два прошедших месяца.