– И кто здесь живет? – спросил я, поднимаясь за нею по исшарканной лестнице. Пройдя третий этаж, Манечка остановилась.
– Не знаю. Понятия не имею. Здесь хорошие подоконники. Садитесь.
Широкое окно у нас за спинами глядело во двор, и там, в придвинутой под острым углом соседней стене светилось ранним светом кухонное окошко. Дама моих лет, щурясь и отбрасывая руку, курила в том окне. Дама докурила, резким и точным движением метнула окурок в форточку, усталый презрительный взгляд ее задержался на мгновение на мне, и плотная занавеска разделила нас.
Манечка уложила сыр на бумаге желтой маслянистой розеткой, склонила голову к плечу.
– Как она посмотрела на вас, Александр Васильевич…
– Но вы, Манечка и не глядели в ее сторону.
– Нужно поспевать везде, – строго пояснила барышня Куус. Я достал флягу с водкой и отвинтил золотой колпачок. – Очень хорошо, – сказала моя подруга, – мы завинтим ее, и вы унесете домой, что останется. – Она уложила сыр на хлеб и подала мне, – Пейте.
Я успел еще подумать, что такие пиры никогда не нравились мне, но Маня смотрела строго.
– Ваше здоровье, Машенька.
– Нет, – сказала она, – вы просто пейте, а скажу я.
Я дважды глотнул. Водка была на славу. Манечка забрала у меня бутылку и, глядя перед собою произнесла:
– Я пью за вас, потому что вы терпите мою дурацкую ревность, потому что вы придумали, что делать с моим бредом, потому что как бы я ни бредила, вы всегда придумаете, что делать.
Сердце у меня защемило, я хотел расцеловать мою ненаглядную, но она вскинула раскрытую ладонь, и я остался на подоконнике.
– И не мечтайте, – сказала Машенька, – я буду ревновать вас всегда. – Лицо ее напряглось, и она осторожно глотнула. И тут же послышались шаги. Мужик в необыкновенно глубокой ушанке остановился на площадке третьего этажа и внимательно глядел на Маню, застывшую с фляжкой в руке.
– Хо-хо! – сказал мужик неожиданно. – Охо-хо! Давай, девчонка! – подмигнул из-под шапки, – Не гляди, что седой. Мужик без седины, что огурец без соли! – Щелкнул чем-то на своей двери, и белый медицинский свет оледенил площадку. Тут он лязгнул ключиком, и, сверкнув голой головой, исчез. Остолбеневшая Машенька сделала еще глоток.
– Вот он как… – проговорила она в задумчивости и завинтила фляжку. Потом положила мне руки на плечи, пригнулась и поцеловала. Потом еще, еще и еще… Я попробовал усадить Машеньку на колени, но она вывернулась.
– Потуши свет, – прошептала она. – Прожектор. Ненавижу…
– Манечка, – спросил я, когда мы спускались в метро, – А если бы кто-нибудь вошел?
– Некому было ответила она. – Мы с тобой там. А больше некому.
Барышня Куус – зоркая девочка. Она сказала:
– Александр Васильевич, у вашей парадной что-то странное: бегают, машут руками и все – молча.
Сердце у меня сжалось от предчувствий, я нащупал в кармане ключ. Ускоряя шаг, Манечка прижалась теснее.
– Я здесь, – сказала она. – Я здесь и никуда не денусь.
У парадной на скамейке стояли чемоданы, и Ольга трясла ладонями перед носом своего Ван дер Бума.
– С приездом, – сказал я.
Черт! Черт! Черт! Я совершенно не владею собой. Дочь отстранилась, посмотрела изумленно.
– Ну, что ты, папаша? Я же приехала. Все обошлось.
Ван дер Бум склонил свою длинную голову с юными залысинами.
– Привет, – сказал он довольно чисто и принялся разглядывать Машеньку. Дочь моя сказала:
– Папаша… – и косясь на Машеньку, сообщила, что старик как в воду канул. Я запустил их с Бумом в квартиру и смотрел, привалившись к стене, как они бестолково дергают туда-сюда свои чемоданы. Нужно было решить, где искать старика. Манечка вышла из его комнаты с разнокалиберными блестящими книжечками в руке. Дочь взглянула на лоснящиеся обложки и проговорила с неожиданной яростью:
– От них и в Хорне проходу нет, они и тут, иеговисты несчастные! – и она прибавила какое-то голландское слово, и Ван дер Бум встрепенулся и ответил ей по-ихнему.
– Именно, именно, – сказала Машенька. – Он к ним ходит, а они к вам подбираются!
И тут взгляды двух моих девочек встретились, и о чем-то они договорились, что-то такое молча решили между собой. Я сказал, что ухожу искать, и Машенька бросила иеговистские брошюры на тумбочку.
– Я с вами, – молвила она, пробираясь меж чемоданов. И тут в замке заерзал ключ, потом отворилась дверь, и старик явился. Он оглядел набитую людьми прихожую.
– Прошу прощения, – сказал он и отступил на площадку.
– Дедуля, – проговорила Ольга жалобно. Видимо, старик переменился слишком сильно. Голос ее задрожал, глаза залил влажный блеск. Она растолкала нас, выскочила за стариком, втащила его в квартиру. По-моему, он даже узнал ее. Во всяком случае, не шарахался, дал усадить себя на стул и сказал:
– Я провалился. Лужа. Тонкий лед. Сволочь!
Оленька запричитала, принялась стаскивать с него набрякшие суконные боты. Тем временем старик вытащил из карманов еще две книжонки.
– Поручено ознакомиться, – он почему-то сурово взглянул на Ван дер Бума. – И вернуть.
Оленька запустила руку в стариковы боты и вытащила оттуда что-то яркое.
– Новое дело! – сказала она возмущенно, – А мы-то с Эдуардом ждем, мы-то надеемся. А они тут стельки из открыток нарезают.
Вот так так! Ван дер Бума зовут Эдуардом. С чего бы?
– Скажи лучше, с чего ты зовешь его своим дурацким Бумом? Как разозлился на него, что я за него пошла, так и придумал своего дер Бума. Теперь запомни: твой зять – Эдди ден Ойл.
Но ты меня не сбивай. – Оля выложила на кухонный стол кусок открытки, и мы уставились на обезображенных волхвов. – Зачем ты отдал открытку деду? Почему не позвонил? Ладно хоть люди невредные попались, так сошло.
Оленька очень добрая девочка, но мифа о моей бытовой недотепистости придерживается накрепко. Впрочем, было время, когда и я считал так, но пожил со стариком и знаю: не хуже я других. Но сейчас было важно не это. Более всего я боялся, что барышня Куус обидится за меня. На ясном ее личике появилось такое ангельское выражение, что мне стало не по себе. Машенька, однако, кротко взяла со стола открытку и перевернула ее.
– Ай! – вскрикнула она, – Господи! Я помню этот телефон.
Так оно и было. Номер телефона, по которому мне следовало звонить, совпадал с пражским номером Кнопфа.
Первая моя замечательная мысль была: запрятать Оленьку с мужем. Запрятать так, чтобы сорок тысяч Кнпофов не смогли бы их отыскать. Тут же, помню захотелось остановиться и понять, с чего это я решил прятать своих детей именно от Кнопфа?
Итак, в Вене скончался некоторый господин Смрчек, о чем по телефону узнает Кнопф. Затем Кнопф звонит в Прагу, где смерть пана Смрчека (а он, видать, в самом деле чех) тоже кому-то интересна. И что тут особенного? Где и быть родственникам чеха Смрчека, как не в Праге? Но чертов телефон! Зачем моей дочери в голландском Хорне, чтобы я звонил в Прагу?
– А?
Две женщины остались на земле, которые знают, что я спрошу, раньше, чем слова станут друг за другом. К Оленьке эта прозорливость перешла от Евгении и только после ее смерти. Что же касается Марии Эвальдовны, то здесь сердце мое замирает…
– Папа, – сказала Ольга, – и охота тебе мучиться? Не позвонил да и ладно. Раз мы с Эдди здесь, значит, они тебя другим способом проверили.
И Ван дер Бум, то есть, черт его дери, Эдди! – согласно качнул туловищем. А у Манечки опасно посветлели глаза, и она тишайше спросила, кто нас проверял и по какому праву.
– Ну, нельзя же так, – огорчилась Ольга и рассказала интересные вещи.
В ихнем треклятом Хорне, куда господин ден Ойл увез Оленьку, русских прежде не бывало. Прозорливый Эдди прикинул следствия, выждал время и ресторанчик свой, который из-за близости порта назывался «Трюм», перекрестил в «Ольгу-матушку». Теперь в Хорне имелась русская кухня, и случалось, багровые борщи приносили рестораторам десяток-другой гульденов сверх ожидаемого. Словом, Оленьку в Хорне знали.