Обед продолжался. Но сие был странный, невиданный доселе обед: гости без стеснения вставали со своих мест, ходили, выходили и беседовали между собою, даже не взглядывая в сторону государя.
Были, были и раболепные, верноподданнические речи – от малозначительных фаворитов, вполне сознававших, что с падением Петра Третьего неизбежно переменится к худшему и их положение. Государь был невнимателен, отвечал невпопад, он очень устал от напряжения, от вина, от головной боли и наконец отправился отдохнуть, но не в павильон «Монплезир», как советовал Гудович, а в крохотную спаленку прислуги, расположенную совсем близко от обеденной залы.
Едва он ушёл, сделался невообразимый шум, все заговорили громко и вперебой. Одна тема была на устах: как отнесётся к государевой свите Екатерина?
Подкрепив силы обедом, я сел подремать возле государевой опочивальни, охраняемой двумя незнакомыми мне голштинскими офицерами. Только я смежил веки, как был приведён от главных ворот перебежчик из мятежного Петербурга – гвардейский сержант, прекрасный юноша с выразительными глазами на бледном и благородном лице.
Хотя государь предупредил, что изволит лично выслушивать каждого, кто явится из Петербурга, Гудович потребовал, чтобы сержант прежде доложил ему, и сие бы свершилось, если бы в ту минуту, когда Гудович делал сержанту отвратительно грубый разнос, не вышел из опочивальни сам государь.
Заседание возобновилось – в нём участвовали кроме вице-канцлера Голицына и фельдмаршала Миниха недомогавший тайный секретарь Волков и гофмаршал Измайлов. Я полагаю, то случилось впервые, что государь со своими сановниками внимал сержанту, от волнения заикавшемуся и вскоре перешедшему с французского языка на русский.
Сержанту можно было верить: его рота стояла на карауле в Зимнем дворце, так что, разумеется, он слышал о самых важных новостях в стане мятежников.
Новым в его донесении было то, что Екатерине присягнули канцлер Воронцов, а также князь Трубецкой и граф Шувалов, причём пущен повсюду слух, что последних Пётр Третий подсылал с целью убиения Екатерины, но вельможи якобы не посмели и подумать о злодействе, увидев, сколь велика народная любовь к новой императрице.
Вот, кажется, пришёл час, когда следовало взглянуть на всё трезвыми очами и как можно скорее отмежеваться от сонмища предателей – они были предателями и тогда, когда хором заглушали голоса правды, и теперь, когда чаяли сохранить своё положение, принеся в жертву вчерашнего кумира. Но государь, хотя и полагал себя независимым от них, слишком привык к чужим льстивым и хвалебным советам и уже не мог принять собственное, никем не одобренное решение. Слишком возвысившийся господин оказался, как всегда, рабом своих рабов. Даже то, что государь не нашёл достаточно крепких слов по адресу отметников, свидетельствовало, по моему разумению, гораздо более о малодушии, нежели о мудрой снисходительности к неискоренимым порокам.
Бесчисленные тайны скрывает самая обыкновенная жизнь. Но сколько же их в той, что перекрещивается нитями с судьбами многих тысяч людей! Как неодолим порыв внезапно налетевшей бури! И как мы бессильны, когда гаснет светило, прекращается необходимый для пажитей дождь, оставляют последние силы человека, украшавшего наши дни!
Я был столь потрясён картиною совершающегося переворота, что даже не вспоминал о Лизе, хотя и не забывал о ней – крушение трона, происходившее на моих глазах, где великое представало как ничтожное и ничтожное как неодолимое, отодвинуло от меня всякие иные чувства и размышления относительно собственной судьбы.
Как и следовало ожидать, государя более всего ошеломили не столько измены главных сановников, сколько известие о том, что Екатерина вот-вот выступит во главе мятежного войска в Петергоф. Таковая решительность не оставляла сомнений в конечных целях мятежа.
– Обороняться здесь при нынешних незначительных наших силах бессмысленно, – твёрдо заявил Миних. – Военного решения проблем я не усматриваю, пусть статские умы подскажут нам иные подходы!
Этими словами Миних как бы уже предлагал выбросить белый флаг. Разделяя его мнение, царедворцы молчали.
– Кто только обороняется против неприятеля в своём собственном доме, тот всегда проигрывает, – заметил тайный советник Волков, об обширном уме которого ходили целые легенды. – Но как нападать? Ни один из наших людей, посланных в полки, не вернулся, из чего я заключаю, что рассчитывать на подкрепления мы не можем!..
Государь не понимал делаемые ему намёки. Он лишился дара понимать, оказавшись в обстоятельствах, нелепостью и необратимым смыслом более напоминавших страшный сон, нежели живую подлинность.
– Ну, хорошо, – сказал он. – Давайте перебираться в Кронштадт. Генерал Девьер, вероятно, уже обеспечил верность флота, по крайней мере тех кораблей, с капитанами коих смог вступить в сношения?
Все уже знали о Девьере, болтливый государь ничего не мог сохранить в тайне.
– Кронштадт – полная ретирада, – упорствовал Миних. – Бомбардировать Петербург, если б и удалась затея, совершенно бесполезно…
Совет был распущен. Люди потерянно бродили по залам словно опустевшего вдруг дворца, по лестницам его и паркам. Они тяготились настоящим, мыслию и желанием были в грядущем, подобно прошлому свободном от всякой двусмысленности.
История всегда творилась там, где был государь. Там были героические подвиги, награды и слава. Теперь подле государя простирались пустота и страх, все главные события жизни вершились уже в стороне от него, и оттого вельможи и их жёны, лишённые побудительных сил, напоминали больных или заколдованных людей. Признаюсь, временами и мне мнилось всё сказкою. Вот, много-много лет дворец был погружён в глубокий сон, а теперь ожил. Но оживлённая жизнь напоминает только игру: ушло время, породившее дворец и снующих в нём людей, их заботы никому не понятны, а сами они никому не нужны…
Над каналами, отражаясь в водах, висело пунцовое солнце. Птицы, прислушиваясь к тишине, пели свои предвечерние песни. И так щемило душу несоответствие между спокойной и вдохновенной щедростью природы и мелкой суетой человека, проводящего жизнь в постоянном соперничестве, в предательствах своей совести и дерзком вызове Богу. Спросил я себя, терзаясь необъяснимою болью, верю ли я в Господа, коли подчиняюсь людской суете? И, стыдясь, принуждён был ответить, что не верю и не могу верить в того Бога, которого злые люди используют в преступных замыслах. Мой Бог отвергал людскую корысть. Мой Бог не требовал ни веры, ни безверия, он требовал только правды чувства и правды жизни, он требовал свободы людей и их равенства в созидательных устремлениях, но сия необузданная фантазия никак не складывалась в моей душе в законченную картину…