Следует заметить, что беспутство распространилось в нашем дворянстве с тех пор, как Пётр Первый начал насаждать в империи новые нравы. Именно беспутство, как ни удивительно и ни прискорбно, стало считаться повсюду первым признаком просвещённых нравов. Окружавшие Петра Первого иноземцы настойчиво внушали монарху, что он не приведёт в движение спящих сил общества, доколе не разрубит на куски домостроевскую русскую семью. Именно с петровскими беспощадными ветрами вошли в обыкновение почти беспрестанные увеселения знати танцами, хмельными застольями и любовными волочениями и стали повсеместно употребляться кормилицы – не по необходимости, как бывало допрежь, а по капризной моде, считающей кормление детей матерью умалением её свободы и посягательством на её телесные прелести. Именно через то и воспоследовало, что среди столичных русских дворян преобладают не красивые и сильные люди, а всё больше хилые и слабодушные, не выделяющиеся ни изрядным умом, ни достаточной смелостию к предприятиям значительным и дерзаниям поистине высоким. Не ведаю, как были достигнуты столь ошеломляющие перемены в русском быте, но господин Хольберг неоднократно повторял мне, что без разрушения семьи как оплота христианской религии Орден не достигнет вожделенных идеалов. Я хорошо запомнил его слова: «Главное – укоренять повсюду идею шаткости авторитетов и идею вседозволенности как основного условия личной свободы! Когда мы достигнем, что брак станет сезонным и супруги не будут прилепляться более ни к друг другу, ни к совместно нажитым детям, наступит эпоха добровольного принятия верховной власти Ордена, избавляющего человека от самого себя!»
Решившись на сие маленькое отступление, паки возвращаюсь к описанию моих уроков от придворной жизни.
Недостатки в обыкновенных людях приносят неудобства лишь узкому кругу сообщающихся с ними лиц. Иное дело – государь великой страны: малейшая его слабость отзывается бесчисленными неустройками и неурядицами разного рода, оттого каждый народ, жаждущий процветания, прежде всего озабочивается разысканием себе предводителя мудрого, мужественного и сдержанного в страстях.
Не скрою, временами мне было жалко Петра Фёдоровича: окружённый сплошь лицедеями, он, может, единственный среди всех оставался тем, кем был, – одиноким, ограниченным, чувствительным, доверчивым, вспыльчивым, неожиданно крутым, но чаще неоправданно терпеливым обывателем и фантазёром. Круглый сирота с одиннадцати лет; он жаждал участливого, доброго, поистине материнского к себе отношения и отцовского покровительства. Вот отчего, мне кажется, он так легко подпал влиянию интригана, каковым был прусский король, вот почему привязался к своему голштинскому дяде Георгу, существу никчемнейшему, вздорному, никогда не посещавшемуся просторными мыслями, необходимыми для управления русскими просторами. Вот почему, наконец, испытывая муки, он тем не менее не решился разорвать с Екатериною Алексеевной. Я полагаю даже, что он по-своему любил её, до самого последнего часа верил в доброту её сердца, верил в то, что она покается перед ним, и был готов с восторгом простить её. Увы, увы, он обманулся! И в существе, коему лишь грозил, не собираясь причинить ни малейшего вреда, встретил презрение, коварный расчёт и самый низкий обман.
Государь не предвидел свой бессмысленный и ужасный конец. Да и кто из нас предвидит сие неотвратимое и роковое событие?..
Накануне спуска на воду осьмидесятипушечных кораблей «Король Фридрих» и «Принц Георг» случилось мне дежурить с середины дня. Я приехал в Ораниенбаум и тотчас приметил необыкновенную суматоху. И вот узнаю от камердинера Шпрингера Карла Ивановича, что государь отправляется в дом генерал-прокурора и фельдмаршала князя Никиты Юрьевича Трубецкого. И как ни был я утомлён дорогою, пришлось мне снова садиться на лошадь. А тут посыпался дождь, и довольно спорый. Государь не пожелал переждать, и весь царский поезд отправился в путь.
К Трубецкому государь явился на двадцати каретах и тотчас поднялся на второй этаж, где были накрыты пиршественные столы, оставив промокших адъютантов, караульных офицеров и ординарцев галанить[92] в передних покоях первого этажа.
Хозяин дома встречал гостя – краснолицый низенький старичок в золотом мундире со звёздами на груди и голубой лентою под палевым кафтаном Сего крупнейшего из вельмож связывали с государем весьма близкие, но не прояснённые мною отношения. Во всяком случае, милости от государя Трубецкой получал не только за льстивые речи и не только за то, что поднимал голос в пользу наследника при Елисавете Петровне.
Облобызав хозяина дома, государь, по-мальчишески весёлый и задорный, велел притащить в покой перед пиршественной залой корзину с курительными голландскими трубками и немедля закурил. Следом за ним угодливо раскурил трубку генерал-полицеймейстер Корф. Как шеф кирасирского полка, он был в великолепном белом мундире с зелёным воротником. Покуда я разглядывал серебряные нашивки, аксельбант и разные прочие баляндрясы,[93] кругом распространился отвратительнейший запах кнастера, комната стала наполняться густым дымом, ибо сиятельные господа всё прибывали и никто не отваживался отстать в курении табака, зная, что сие угодно государю. За трубку взялся даже канцлер и первый государственный министр Михайло Ларионович Воронцов, большой приятель барону Корфу и к тому же свояк, хотя жена барона давно уже преставилась. Один князь Матвеев не курил табака и пробовал разгонять над собою дым, чем весьма смешил государя.
Между анекдотами говорили о том, что перед вечерним кушаньем выступят знаменитые певцы, выписанные князем Трубецким из Ломбардии. Поелику же случилась задержка, государь велел подать англицкого пива, и вот уже начались громкие, возбуждённые разговоры, и более всех слышался высокий голос государя. Он говорил по-немецки, хотя часть окружавших его царедворцев не понимала сего языка.
– А не дозволите ли, ваше величество, сказать презабавнейший ещё анекдотец? – спросил барон Корф. – Сам тому я живой свидетель.