Я спросил разрешения уйти, ссылаясь на обилие челобитных.
– Цыц! – стукнул пальцем Герцинский. – Нишкни! Пропади они пропадом, все дела! Скоро уж и обед, а в обед – всем ведомо – я и сыпывать по часу горазд, и никто меня попрекать не волен, как я и по ночам иногда строчу доклады в Сенат… Знаешь, какое просвещение мне было? Так слушай: как скоро всё в государстве приидет в полное нестроение и мы, ровно жуки навозные, закопаемся в челобитных, так оно и настанет, царство Вседержителя!
Герцинский истово перекрестился.
– Просвещаясь, глупеем, – сказал я.
– Что? – рассердился Герцинский. – Разве глупеем?.. А ты большим человеком в сей шайке будешь, господин Тимков, огромадным начальнищем обернёшься! Так вот, когда сбудется, меня, ничтожного, не позабудь! О, я очень, очень всё примечаю. У меня рысий глаз… Не обойдёшь милостями?
– Если я вижу в ком-либо всамделишного друга, – сказал я, – ничего для него не жалею!
Герцинский поднялся, перегнулся через стол, ухватил меня за руку. Хмельные глаза его блестели.
– Друг, только тебе и под секретом: мне велено обольстить некую красавицу или вовсе жениться на ней! Подлинная Венера, хотя приданого не возьмёшь: отец её умер, а дядя разорён… Но как подступиться, коли она не приемлет мой облик! Подарки бессильны, уговоры бесполезны. Может, пособишь? Я по амурной части не таков прыток, как по бумажной!
– Что ж, – сказал я, испытывая интерес ко всей истории, – пожалуй, пособлю, сыграю ролю свата, только поведай мне, пожалуй, какова она из себя, дитя женской природы, и почему именно тебе велено её обольстить?
– Не ведаю, – хмуро отвечал Герцинский, тяжко опускаясь на скрипучее седалище своё. – И что обсуждать указы? Видывал я ослушников, судьба их незавидна. Процветает среди масонов – кто ни об чём не задумывается, кто пьёт и ест лишь для того, чтобы и далее пить и есть… Хотя и кривому дьяку велено ровно строку вести, что я, вошь вселенной?… Об ней, о девице, известна мне лишь самая малость: после смерти отца приехала к дяде в Петербург, училась в пансионе. А когда дядю взяли в острог, содержательница пансиона надумала приискать девице богатого покровителя… Готов спорить, Орион, предназначалась девица для «ковчега радостей» – ты ещё узнаешь, что сие означает… Вот оно как. А девица отчего-то заупрямилась, чинами и звёздами не прельстилась, а многим, как я догадываюсь, хотелось завлечь её в постелю, испытать прелести. Бездельников здесь миллион, и наших, и иноземцев, и денег им девать некуда. Не жнут и не пашут, а крылышками машут. Хоть ты и дворянского сословия, об том без объездов скажу, ибо и ты пронизан идеею братства, хотя конюха, полагаю, более нежели с кобылою не уравняют!..
Сердце моё вырывалось из груди – оно было догадливее ума. Но что я мог вытрясти из хмельного Герцинского?
– А как зовут девицу-то?
– Лизаветой.
Дыхание спёрло, и я с трудом лишь проговорил:
– Где она сейчас?
– В том и закорюка – Герцинский ладонью почёсывал нос свой. – Сбежала горлица из пансиона. Не устерегли, сколь ни старались. И вот теперь найдена у некой бедной старушки, вдовы мелкого стряпчего, лет десять назад осуждённого к смерти Тайной комиссией за какую-то провинность. Сын у неё, у старухи, то ли сержант, то ли корнет, калека прусской кампании…
В голове моей тотчас сложился план действий.
– Сие и благополезно, что калека, – сказал я. – Будет об чём мне с ним поговорить, покуда ты своё проиграешь перед Лизаветою, господин Волынщик. И чего откладывать нам весёлое предприятие?..
Остерегавшийся всякого неверного шага, на сей раз я был крайне неосторожен. Да и возможно ли было соблюсти осторожность при том потрясении, каковое испытал я, увидев Лизу?
Я бросился к ней власно как помешанный.
– Тебя ли я вижу, Лиза? – вскричал я – Какое счастье, что ты наконец отыскалась!
Брат Волынщик изменился в лице.
– Как, – опешил он, – тебе знакома сия госпожа? Стало быть, ты обманул меня? – И вслед за тем уже голосом дрожащим: – Видно, я допустил оплошку. Поклянись же, что никому не расскажешь, кто привёл тебя к ней!..
О, что ни случается в жизни, где силы одиноких людей так слабы и ничтожны в сравнении с силами, противостоящими им! Сколько бед и горестей подкарауливает нас во всякое время!
Из путаных и поспешливых объяснении с Лизою очертилось для меня нечто, означавшее, что Лиза безвозвратно потеряна. Я всё ещё не верил, не хотел верить, цепляясь за былое, но, Боже, последняя надежда ускальзывала из рук моих!..
После бегства из пансиона Лизе пришлось скрываться в местах, где обыкновенно собираются отбросы общества. Она бы наверняка закончила жизнь в притоне, но её спас, случайно встретив, отставной сержант господин Калидасов. Сей человек, обладая сердцем чувствительным и благородным, едва сведав, какая беда угрожает девушке, отбил её из рук негодяев и отвёл к своей матери, а та обогрела сироту.
– Друг мой, – вся в слезах, истерически повторяла Лиза, – если бы ты знал, как я настрадалась! Если бы знал, какие новые понятия утвердила во мне жестокая жизнь и сколько прежних исчезло из души навсегда! Да, я любила тебя, хотя и не открывалась, боясь, как бы ты не разлюбил. Я любила и ждала, и в Петербург приехала ради того только, чтоб поскорее свидеться с тобою! Но вот… Судьба всё переменила, и мы должны покориться судьбе!.. Петро Петрович, – так Лиза называла своего спасителя, – совершенно беспомощный человек, и я обещала матушке его, что не покину её сына. Я слово дала. Подумай, смею ли я изменить слову, сорванному с уст моих Божьим провидением в дни, когда я сама была близка к погибели?..
Мы плакали оба и не стыдились слёз. Взяв Лизу за руки, я пытался внушить ей, что всё как-либо образуется, как-либо устроится. В ту минуту я допускал, что Лиза упорствует, оттого что обесчещена, но я прощал её, прощал, хорошо зная, на что можно решиться, будучи в отчаянном положении.
Плач и громкие разговоры подняли с постели хворую старушку, хозяйку жалкой хижины. В старомодном чепце и потёртом салопе, опираясь о единственного слугу, тоже седого и сморщенного старичка, госпожа Калидасова вышла в крошечную переднюю и, поклонясь нам в ответ, спросила у Лизы, что за господа пожаловали и в чём причина необыкновенного волнения.