Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Всему городу известна эта пара. Вообще же офицерское общество держится совершенно обособленно не только от местных, но и от приезжей чиновничьей среды. Запрещая выпускать собак в офицерские парки с круглыми или звездообразными клумбами, полными редких цветов, те же самые таблички не разрешали входить туда и штатским. Танцевальные вечера и собрания офицеров недоступны тем, кто не носит мундира. Замкнутые в своем кругу, они вели типично кастовую жизнь и, культивируя исключительность, как основную силу своего могущества, под личиной блестящей и непроницаемой внешности скрывали то, чем одинаково одаривает жизнь всех смертных – великолепием и нищетой, блаженством и отчаянием.

Но есть на свете вещи, по самой своей сути не созданные оставаться в тайне, – ни самые крепкие замки, ни глухие барьеры не могут спрятать их от людских глаз и ушей. («Три вещи в мире невозможно скрыть, – говорили турки, – любовь, кашель и бедность».) Один из этих случаев и представляла влюбленная чета. Не было в городе старика или ребенка, женщины или мужчины, которые не натыкались бы на влюбленных во время их прогулок, когда они, поглощенные разговором, слепые и глухие ко всему вокруг, брели уединенными дорожками в окрестностях города. Пастухи привыкли к ним, словно к майским жукам, парами усеивающим придорожные листья. Встречали их повсюду: у Дрины, и у Рзава, и у развалин Старого града, на тракте по выходе из города, в окрестностях Стражиште. Встречали во всякое время дня. Ибо время для влюбленных всегда идет слишком быстро, и нет такой тропы, которая показалась бы им достаточно длинной. Они скакали верхом, катались в легких пролетках, но больше всего ходили пешком, особым шагом влюбленных, существующих только друг для друга и совершенно безразличных ко всему, кроме того, что они говорят друг другу.

Он был омадьярившийся словак из бедной чиновничьей семьи, обучавшийся на государственный кошт, молодой и несомненно музыкально одаренный, болезненно ранимый и самолюбивый, главным образом из-за своего происхождения, мешавшего ему быть на равной ноге с офицерами немцами или венграми из именитых или зажиточных семейств. Она тридцати с чем-то лет, восемью годами старше его. Высокая блондинка, тронутая первым увяданием, но с прекрасной бело-розовой кожей и лучистым сиянием больших синих глаз, она всем своим обликом и осанкой напоминала портреты королев, пленяющих воображение девиц.

У каждого из них были свои личные причины для недовольства жизнью, действительные или мнимые, однако же достаточно глубокие. Но кроме этого, у них была еще общая и главная причина: оба они чувствовали себя несчастными изгнанниками в этой заштатной глуши, в обществе офицеров, по большей части людей ничтожных и пустых. И поэтому держались со скорбной обреченностью потерпевших кораблекрушение. Они растворялись друг в друге, забываясь в бесконечных разговорах или музыке, как сейчас.

Такова была невидимая пара, заполнявшая музыкой тяжелое молчание, воцарившееся между двумя молодыми людьми.

Но вот что-то снова смешалось в мелодии, разлившейся в безмятежном спокойствии ночи, и на какое-то время она прервалась. В наступившей тишине, продолжая последние слова Стиковича, Гласинчанин каким-то деревянным голосом проговорил:

– Смешно?! Да, по правде говоря, во всей этой дискуссии много смешного.

Стикович поспешно вырвал сигарету изо рта, а Гласинчанин неторопливо, но уверенно стал излагать свою мысль, давно уже, как видно, его мучившую.

– Я внимательно прислушиваюсь ко всем этим дискуссиям, и между вами двумя, и между другими образованными людьми в городе; читаю газеты и журналы. И чем больше слушаю, тем сильнее убеждаюсь, что большинство этих устных или письменных дискуссий не имеет никакой связи с жизнью, ее насущными потребностями и проблемами. Ибо я-то на себе самом чувствую и ощущаю эту самую натуральную жизнь, – жизнь, которой живут все вокруг. Возможно, я неправ или, может быть, недостаточно удачно выражаюсь, но часто мне на ум приходит мысль о том, что технический прогресс и относительный покой создали иллюзорную, искусственную атмосферу затишья, в которой определенный класс людей, так называемых интеллигентов, получил возможность совершенно беспрепятственно предаваться праздной и увлекательной игре в идеи и «взгляды на жизнь и мир». Этакий род интеллектуальной оранжереи с искусственным климатом и экзотической флорой, без всякой связи с землей и настоящей твердой почвой, по которой перемещаются массы живых людей. Вы думаете, что печетесь о судьбе этих масс и их использовании в борьбе за достижение высших целей, намеченных вами для них, в действительности же ваши умствования не имеют никакой связи с подлинной жизнью масс, как и с жизнью вообще. И в этом смысле игра ваша становится опасной, или, во всяком случае, может стать опасной как для других, так и для вас самих.

Гласинчанин на мгновение остановился. Пораженный продуманностью и стройностью излагаемой ему концепции, Стикович и не пытался возражать или противоречить. Единственно при слове «опасной» он изобразил рукой иронический жест. Задетый за живое, Гласинчанин заторопился дальше:

– Бог ты мой, да послушать вас, так подумаешь, что все вопросы на земле счастливо разрешены, все опасности устранены на веки вечные, все дороги укатаны и открыты, так что остается только двинуться по ним. А в действительности ничего еще не решено, и нелегко решить, и часто нет надежды решить, ибо все трудно и запутанно, дорого и сопряжено с неоправданным риском; нигде ни следа не видать ни от смелых проектов Херака, ни от твоих безбрежных перспектив. Бьется человек весь свой век, но и самого необходимого не получает, не говоря уж о том, чего он хотел бы. Что же до теорий, вами проповедуемых, то они лишь удовлетворяют извечную потребность человека в игре, льстят тщеславию, да еще обманывают и вас и других. Такова истина или, по крайней мере, таковой она мне представляется.

– Ничего подобного. Сравни, пожалуйста, разные исторические эпохи, и перед тобой воочию предстанет так называемый прогресс и смысл человеческой борьбы, а соответственно и «теорий», которые дают ей направление.

Немедленно заподозрив в этой фразе намек на его прерванное образование, Гласинчанин, как всегда в подобных случаях, внутренне вздрогнул.

– Я историю не изучаю, – начал он.

– Вот видишь, а если б изучал, ты бы сразу увидел…

– Но и ты ведь ее не изучаешь.

– Как?… То есть… вот именно что изучаю.

– Помимо естественных наук?

Дрожь озлобления в голосе Гласинчанина на мгновение смутила Стиковича, и он произнес каким-то мертвым голосом:

– Да, если хочешь знать, именно так: наряду с науками естественными я занимаюсь еще политическими, историческими и социальными вопросами.

– Здорово ты это успеваешь. Ведь ты еще, насколько мне известно, и оратор, и пропагандист, и поэт, и любовник.

Стикович вымученно хохотнул. Далеким, но болезненным воспоминанием представился ему послеполуденный час в запустении загроможденного партами класса, и соображение о том, что Зорка с Гласинчанином любезничали до его приезда в город, впервые пришло ему в голову. Тот, кто не любит, не способен понять силу чужой любви, безумства ревности и заключенной в ней опасности.

Взаимная враждебность, грозившая все время выйти наружу, вылилась в желчную ссору. Но молодежь не страшат ссоры, как молодых зверят – буйная жестокая возня.

– Кто я такой и чем занимаюсь, это в конце концов никого не касается. Я же не спрашиваю у тебя про твои кубометры и бревна.

Напоминание о его положении острой болью отозвалось в незаживающей ране Гласинчанина.

– Оставь мои кубометры в покое. Я этим живу, а не пускаюсь в авантюры, не одурачиваю никого и не обольщаю.

– А кого же это обольщаю я?

– Всякого или всякую, кто подвернется.

– Это неправда!

– Нет, правда. Сам знаешь, что правда. И уж если зашла об этом речь, я тебе скажу все напрямик.

– Я не любопытен.

– А я все равно скажу, потому что, даже скача по бревнам целый день, можно кое-что увидеть и понять, осмыслить, прочувствовать. И я хочу наконец выложить тебе все, что я думаю о твоих разнообразных занятиях и дарованиях, твоих смелых теориях, стихах и любовных интригах.

67
{"b":"88621","o":1}