***
Накатило на Макушинского, вот это помню я; пустился он, протирая очки, перекидывая одну толстую ногу через другую, толстейшую, разглагольствовать об арианах, социнианах, совсем не лютих, нисколько не коркодилов. Да кто они такие, эти ариане, социниане? Вот вы не знаете, и никто не знал, кто такие ариане, социниане, — ни Сергей Сергеевич, но Простоперов, ни Хворостинин, знаток градирней, — а Макушинский, подлец такой, все знал, как всегда. Он это знает, потому что он на четверть поляк, с истинно-польским гонором объявил Макушинский. Его бабушка была полька, и прабабушка была полька, и все они были польками, и поэтому он, Макушинский, один проникнут духом истинно-польской вольности в этой варварской рабской Московии. Но он готов смилостивиться над нами и рассказать нам об арианах и социнианах, тем более что они, ариане и социниане, тоже были проникнуты духом свободы и вольности, необыкновенным даже для прекрасной Польши, самой вольной и веротерпимой страны того времени. Какого того? Ну, того, твоего (ответил Макушинский, впервые, кажется, обращаясь ко мне на ты, как если бы дух польской вольности его уравнивал со мною, непобедимым императором Деметриусом, что было, конечно, смешно, хотя никто не смеялся). А надо, знаете ли, понимать контекст эпохи, разглагольствовал Макушинский (снова обращаясь ко всем и к Марине Мнишек в особенности), надо понимать, в каком мы веке, что у нас на дворе. А на дворе у нас как-никак Реформация с Контрреформацией, не только Перестройка с Гласностью, разглагольствовал А. М., занудствуя, наслаждаясь занудством (тыкая пальцем в окно, где был не двор, а площадь, но и на площади, очевидно, предполагал он присутствие Реформации с Перестройкой), и если в прекрасной, к примеру, Франции дело обернулось веселой Варфоломеевской ночкой, после которой, впрочем, французские протестанты, сиречь гугеноты, отнюдь не исчезли, вот и наш Маржерет — гугенот (ты же гугенот, Маржерет? oh, oui, oui, huguenot, с восторгом отвечал Маржерет, когда наконец понял, что означает это варварское гугынкание: вот же, прости господи, готтентоты, говорил Маржерет всем своим видом, покачиванием джинсовой ноги, мушкетерских усов) — если так обернулось дело в прекрасной и всеми нами обожаемой Франции, то Польша, наоборот, долго и очень долго, хотя и не вечно, оставалась обителью и оплотом веротерпимости, так что немалая часть польской шляхты преспокойненько перешла в протестантизм, не только не поссорившись, к примеру, с католиками (о православных поговорим чуть позже, а то мысли его и так разбегаются, торжественно и торопливо объявил Макушинский), но заключив с ними при отличавшемся особенной широтою взглядов или, если угодно, особенным равнодушием к религиозным вопросам (для того и придуманным, полагает он, чтобы вести народы и людей к разногласиям, затем спорам, затем ссорам, а там уж и к войнам) короле Сигизмунде Втором Августе, последнем из Ягеллонов, вообще одном из замечательнейших (полагает он) королей, — заключив с ними, следовательно, торжественный договор, их всех уравнивающий в правах, — так что вот, например, и пан Мнишек был воспитан в учении Лютера (правда, пан Мнишек? o tak, to prawda, не могу отрицать очевидности, nie mog§ zaprzeczyc oczywistosci, с явным удовольствием подтвердил старый Мнишек, еще не вполне, впрочем, вышедший из только что сыгранной им роли Тринкуло в шекспировской «Буре» и потому налегавший на бормотуху, вместе с Простоперовым, да и перовыми прочими) и только впоследствии был вынужден возвратиться в католичество, в силу до некоторой степени привходящих обстоятельств, о которых он, Макушинский, сейчас тоже скажет, только дайте ему, Макушинскому, закончить ту мысль, с которой он начал (так много мыслей у него в голове, что прямо нету сил угнаться за всеми): великую мысль о свободе, которая процветала и в Литве, и в Польше, и в объединенной с Литвой Польше, и в примкнувшей к Польше Литве, в каковой Литве, как мы, наверное, понимаем, православных всегда было больше, чем кого бы то ни было, поскольку великое и славное сие княжество, так и не сумевшее, ко всеобщему несчастию нашему, объединить русские земли, включало в себя в разные эпохи своей славной и великой истории и Киев, и Смоленск, и Витебск, и Чернигов, и Чеготольконе. — Как хотела бы я, — громко произнесла Марина, холодная аки гелий, сбив, но ненадолго, зануду Макушинского со всякого панталыку, — о, как хотела бы я побывать, наконец, в городе Чеготольконе. — Мы все туда однажды отправимся, — важно проговорил Сергей Сергеевич, закуривая болгарскую сигарету из белой пачки, милостивым движением задымившихся пальцев предлагая и позволяя Макушинскому продолжить свои разглагольствования.
***
Посему, продолжил свои разглагольствования довольный собой А. М., когда Реформация проникла в Польшу, не только лучшие, как вот пан Мнишек (o tak, подтвердил Мнишек, налегая на бормотуху), представители польских магнатов и польской шляхты обратились одни к учению Лютера, другие к учению Кальвина, но и самые смелые протестанты, самые протестанты из протестантов нашли прибежище в этой прекрасной стране, и даже не просто нашли в ней прибежище, но получили наименование польских братьев, что само уж является в его, макушинских, глазах знаком отличия и почета, а то, что их называли еще и арианами, это, он позволит себе сказать, забавная ошибка, недоразумение, отчасти даже комическое, поскольку никакого отношения к древнему ересиарху Арию (одна Ксения, я полагаю, знала это слово, слышала, поди, и про Ария) они не имели, если не считать некоторого сходства к толковании теологических тонкостей, в которые он, Макушинский, не станет сейчас углубляться (можно ли углубляться к тонкости? спросил, в скобках, Простоперов, покачивая своим приятно-раздвоенным подбородком), хотя для людей того времени (твоего времени, Димитрий) все это были не такие уж тонкости, из-за этих тонкостей кровь лилась ручьями, реками, водопадами. Правильнее называть их, или самую отборную часть их, социнианами, последователями неких Социни: Лелио и Фауста, или Фаусто, уж как вам милее (без Фауста в нашей кунсткамере архетипов тоже, как видим, не обошлось), итальянских теологов, о которых он, Макушинский (вот он какой дотошливый) разыскал редчайшие материалы в старых богословских журналах, в Ленинской (как много ненависти слилось в этом звуке для его истерзанного сердца) библиотеке.
***
Они отрицали Троицу, смельчаки. Христос приходил не затем, чтобы примирить Бога с людьми, но чтобы людей примирить с Богом (задача, по его, макушинскому, мнению, даже для Христа непосильная, неподъемная… эх, Макушинский, Макушинский, не миновать тебе виселицы, с наслаждением вставил симпатяга Простоперов). К истинам Писания подходили рационально; ко всем другим истинам тоже. Выступали против крепостного права. Выступали, наоборот, за отделение церкви от государства, а вот уж за это, по его сведениям, ни в тогдашней Польше, ни вообще в тогдашней Европе никто выступать не решался. Требовали веротерпимости, требовали признать за женщинами те же права, что за мужчинами. Также требовали всеобщего образования, особенно упирая на математику и естествознавство. Создавали школы и типографии. Многие ученые люди считают их предшественниками Просвещения. Многие ученые люди, которых он, Макушинский, читал в Ленинской (сколько ненависти слилось для него в звуке этом) библиотеке, утверждают, что их идеи повлияли на Локка, Ньютона, Лейбница, на Джефферсона и прочих отцов-основателей американской независимости, и еще, и еще на кого-то. Вот какие были люди! Он, Макушинский, просто в восторге от социниан! Он сам бы записался в социниане, если б его пустили! Он предлагает выпить за социниан, и за Фауста Социни в особенности, потому что без Фауста в нашей кунсткамере архетипов никак обойтись невозможно.
***
Если же вы, Сергей, к примеру, Сергеевич, хотите знать, а вы ведь хотите знать, какое отношение имеет все это к истории Димитрия и драме Димитрия, то — самое непосредственное. Самое — и самое непосредственное отношение все это имеет к истории Димитрия, потому что он, Димитрий (разглагольствовал Макушинский, на меня даже не глядючи) еще успел поучиться мальчиком в социнианской или, хорошо, арианской школе, если вам так больше нравится, и даже в самой главной социнианской школе, центре всего социнианства, в польском городке с поэтическим названием Раков (без «К» и с ударением на втором слоге), о чем у нас свидетельств вообще-то нет, но ведь нам плевать на свидетельства, мы свободные люди, герои и авторы своей собственной пьесы, — и затем, уже юношей, успел поучиться в Гоще на Волыне, в школе, основанной некими братьями Гойскими, арианами убежденнейшими, о чем у нас как раз есть свидетельства, что тоже приятно и, он не скроет, придает ему, Макушинскому, что-то вроде добавочной уверенности в его построениях, домыслах и фантазиях, хотя он мог бы обойтись и без всяких свидетельств; он знает себе цену; он пьян, толст и велик. Иди сюда, очкарик мой, во второй раз на моей памяти объявила холодная, аки гелий, Марина; дай я тебя поцелую.