Виктор Гончаренко
Немец, перец, колбаса…
Второй в четвертом ряду
Эшелон то набирал скорость, то еле тащился, будто пытаясь перевести дух от долгого пути. Он отправился из Оренбурга, а куда конкретно, пока не знал. Так было всегда, если состав состоял из теплушек с солдатами, которым любопытство не предусмотрено Уставом. Их удел – выполнять команды. Скажут «отбой» – уснут, скомандуют «подъем» – встанут, а дальше поверка, завтрак, изучение матчасти, уставов, политическая подготовка. И так изо дня в день. Единственное развлечение – прием пищи. Ради этого поезд останавливался как правило вне населенных пунктов. Какой вокзал выдержит, если новобранцы разом займутся отправлением естественных надобностей – так это называлось неподалеку от железной дороги. Кроме того, даже московский перрон не вместит все наряды от каждого вагона для доставки бачков с кашей, щами и хлебом. Для этих целей подходили лишь безлюдные места.
Впрочем, солдатами их можно было называть с большой натяжкой. Им, оторванным от гражданской жизни, только предстояло стать бойцами Красной армии, овладеть ратными премудростями. Пока они усвоили лишь одну: война войной, а обед по распорядку. Шел июнь сорок четвертого, тыл по-прежнему жил по карточкам, хотя работал так же, как в сорок первом, ходил в обносках и крепко оголодал. Армейское довольствие, восьмичасовой сон, новое обмундирование вернули силы. Жизнь стала лучше, как сказал товарищ Сталин, а после первой остановки – и веселей. Как только стальные колеса, звонко скрипнув, замерли, сержант скомандовал:
– Покинуть расположение и оправиться!
Один небольшого роста солдатик в необмятой гимнастерке, но остряк и балагур, громко уточнил:
– А винтовки брать?
– Личное оружие воину надлежит всегда иметь при себе!
– И лопату надо?
– И лопату, чтобы следы замаскировать! И противогаз! Не то задохнетесь!
Как табун жеребцов, заржал вагон во всю настежь сдвинутую дверь. Где-то далеко в паровозном дыму затерялись проводы со слезами родных, неясные опасения от неизведанного и предстоящего. Взамен появилась четкая ясность происходящего, ощущение уверенности в себе, в командире. Регулярно наведывался политрук, толковал о моральном духе, о том, что наше дело правое, что теперь хватает и танков, и самолетов, а «катюши» сжигают врагов тысячами. Им предстоит освободить Белоруссию, а там и до границы недалеко. Семен Недорезов, с кем подружился Илья, после очередного политзанятия, хмыкнул вполголоса:
– Дух-то у нас, конечно, сильный. Особенно ночью, после гороховой каши!
Они спали рядом на втором ярусе, и он был на год старше, призван с коксо-химического комбината, расположенного километрах в десяти, не больше. Илье исполнилось девятнадцать, он уже три года работал на Орском никелевом заводе в горячем цехе. Земляки, одним словом. Поэтому для Ильи Прокофьева он показался ближе, понятнее и вызывал доверие. Разговаривали они в основном о производстве. Но не о стахановском движении, починах и перевыполненных планах. Семен рассказывал, как вся смена задохнулась от серы на коксовых батареях, а Илья – как перед отправкой его друг упал с площадки возле плавильной печи в ковш с расплавленным металлом. Это означало, что они – люди бывалые, видели всякое и хлебнули не меньше других. А про отца, которого держали трое суток в подвале НКВД, Илья не рассказал.
Не рассказал и о том, почему он, имея бронь как нужный оборонному предприятию специалист, едет в теплушке. Едет, зная в отличие от других, что война – не медали и ордена, а пули, смертельные раны, трупы, наспех присыпанные землей, мокрые траншеи и вши. Многие никельщики уже успели навоеваться и вернулись назад кто безруким, кто безногим, кто слепым и контуженным. Илья выпивал в низкой, темной мазанке с Кузовенковым, бывшим кузнецом пироотделения, и тот, мучительно заикаясь, тряс головой и вспоминал:
– В землянке, то есть, когда в обороне, еще терпимо, а вот жить в траншее, когда ничего никто не знает про обстановку, совсем хреново! Лето – ладно, прикорнешь к стенке, прикорнешь с часок, зимой невмоготу. За ночь на морозе, на ветру, вымотаешься – перестаешь соображать – где ты и кто ты. Не поймешь, может концы отдал, может живой! В таком состоянии нас голыми руками бери.
– Вот поэтому и отступают наши, если голыми руками…
– Да фрицы не дураки напролом воевать, сначала из орудий бьют, потом на живых, кто остался в окопах, танки пускают. И только после сами прут! С автоматами и пулеметами! У нас – винтовки, по пять патронов! Лежишь, об одном думаешь – скорее бы все закончилось, все равно ты уже не жилец!
– А как же Александр Матросов не побоялся на амбразуру?
– Видно, тоже не вынес…потому и пошел – быстро и насмерть!
После этого Илья успокоился, перестал стыдиться, что он, молодой и здоровый, отсиживается в тылу, а тем временем город все отдает и отдает своих людей фронту. Война Прокофьевых стороной не обошла. Отец с матерью потеряли своих братьев: Леонтий, призванный второго июля сорок первого, погиб восемнадцатого сентября в Карелии, Василия убили через полгода в том же году. Старший и младший Прокофьевы бронь получили по справедливости: в семье шестеро детей. Отец работал на «никеле» с самого запуска, с тридцать девятого. Подросшего сына привел тоже сюда. Иного пути не помышляли, отдавали цеху все силы сполна, потому что производство – верный кусок хлеба. Этого куска на всех пока не хватало. Однако была надежда: когда на комбинате будут работать все Прокофьевы, жизнь выправится. Страна жила пятилетками, а они смотрели дальше. Поэтому в июне сорок четвертого, как только стало шестнадцать второму сыну, Кольке, в кобальто-сульфатный взяли и его.
Илья после отбоя забирался на свое место – возле стенки, натягивал шинель на голову и мысленно переносился домой. Мать сейчас укладывает детей: Сашку, Тольку и Нюрку на полу, Любку укачивает в люльке. Отец, выкурив самокрутку на сон грядущий, закрывает двери на засов. Во дворе Жучка, маленькая, лохматая, лает на кошек…или лягушку пугает на огороде. Отец работает в дневной бригаде. Колька – посменно, сегодня, с часу ночи кажется…Шалапут – залез в столовку, стащил кусок мяса, хотел, чтобы назвали, как старших, добытчиком, кормильцем. А то было не мясо – вымя коровье! Илья взял кражу на себя. Начальник караула жил от Прокофьевых через два дома – согласился. Знал, что отца за что-то таскали в НКВД и тут опять… Всю семью изведут. Он пообещал: протокол полежит, если запишешься в добровольцы. Победителей, вроде бы как, не судят.
Илью сморил сон: бабье лето, паутина летит. Он копает картошку. Земля черная, как антрацит, и мягкая-мягкая… Выворачивает куст за кустом, а картошки – ни мелкой, ни крупной.
Утром он просыпается до подъема, долго глядит в щель теплушки, присмотренную уже давно. Пространствам, по которым мчится поезд, нет ни конца ни края, хотя пошли уже пятые сутки. Бывать дальше своего поселка ему не приходилось. Война отодвинулась в сторону и приняла неопределенные очертания. Думать о ней не хочется. В глубине сознания она, конечно, таится, но чаще всего словно в виде случайных искр, которые вспыхивают и тут же гаснут.
К вечеру эшелон остановился, колонна пошла пешком. Ехать было муторно, а идти в сплошной пыли с полной выкладкой – винтовка, противогаз, каска, подсумок, котелок, фляга, скатка шинели – в июльскую жару, многократно хуже. По бокам дороги застыла изувеченная техника: танк без башни гусеницами кверху, разбитые орудия, остатки обугленных машин, вдали развалины хат, печные трубы, колодезные журавли.
Пополнение прибыло в пункт назначения, когда стемнело. В свете фонарей начальство распределило бойцов по подразделениям. Два десятка новобранцев, куда попали Прокофьев с земляком, до траншей, где располагался стрелковый взвод, добрались в полночь. Лейтенант ждал их: вчерашняя атака забрала тринадцать человек. Все – люди бывалые, а двадцать необстрелянных – подмога та еще. Однако вслух такое произнести он не мог. Да и ночь – не самое подходящее время для знакомства. Всматриваясь в их лица, он повторил то, что вчера слышали выбывшие: