Литмир - Электронная Библиотека

Ставя спектакль, я знал, что делаю нечто замечательное, а когда ночью первый раз от начала до конца мы прогнали всю пьесу, понял, что скакнул выше всех возможных для себя планок. Ничего похожего на зазнайство, самодовольство при этом не было: я понимал, что спектакль сделал не я, а Катя, та волшебная, завораживающая, магнетическая энергетика юной женственности, которая от нее исходила и которую я благодарно впитывал в себя, обретая от нее такие силы, каких и не предполагал прежде. Будто бы, подобно Брумелю, я легко оттолкнулся от земли и взял на восемь сантиметров выше доступного человеческому существу. При этом я ни на секунду не забывал, что взятой высоте обязан не какой-то особой талантливости, тренированности мускулов или новоизобретенной технике, а нежной непознаваемой колоссальной силе, исходившей от Кати.

Так, как бы походя, родилась одна из любимых моих работ, пусть срок ее жизни был всего-навсего те десять дней, которые ее играли. Это была одна из самых радостных страниц овладения профессией. Я узнал счастье работать свободно, повинуясь обстоятельствам, хотя при этом и не приспосабливая себя к ним. С тех пор я верю в непростую роль случайности, непреднамеренности — от нее не надо ни бежать, ни прятаться. Пока ты веришь в себя, в свою профессию, знаешь ее — встреча со случайностью вовсе не будет означать, что ты пошел у нее на поводу. Ведь сам-то ты уже внутренне не случаен, у тебя есть вкус, пристрастия, лицо и голос, и, значит, не ты подчиняешь себя ее диктату, но заставляешь ее служить тебе. Ведь нельзя же, скажем, запрограммировать встречу с любимой, знать, нa каком году и в каком месте с ней столкнешься. Важно только узнать ее, когда встретишь, понять, что это твоя судьба.

Что удивительно, итог спектакля по отношению к себе меня никак не интересовал: режиссерское честолюбие словно напрочь атрофировалось. Меня интересовало лишь, сделал ли я все возможное, чтобы показать всему свету, какое волшебство — Катя. Когда зал аплодировал ей, я чувствовал себя скорее осветителем, чем автором спектакля. Именно осветителем: это я достал хороший прибор, снабдил его яркой лампой и мощной линзой, и от этого света по-новому заиграло бесконечно милое и дорогое мне лицо. Чувство это для режиссера странное, более в жизни оно мне никогда не сопутствовало.

Тогда же в работе над «Луной для пасынков судьбы» у меня появилось странное, очень важное, прежде неизведанное чувство, за которое я также благодарен Кате. Казалось, будто это не я ставлю спектакль, а кто-то другой за меня его ставит, моя же задача этому «кому-то» не мешать. Понимать, улавливать идущие откуда-то извне команды и не мешать. Никаких мук сочинительства, поисков мизансцен, образов, сквозного действия и прочего не было и в помине. Три ночи я жил с ощущением, будто кто-то все уже рассказал мне, а я просто по писанному воспроизвожу это на площадке, стараясь лишь, чтобы было удобно и выигрышно для Кати и ее партнеров. С ними я тоже работал всерьез и честно, понимая, что и Кате не пойдет впрок, если она будет торчать одна среди нелепых и тупых статистов. Теперь я думаю, что, этот неизвестный «кто-то», под диктовку которого я работал, в меру своих сил стараясь ему помогать, называется любовью, очарованностью женщиной, которая вдруг на какое-то время стала твоей героиней.

ОТ ЖЕСТА К СЛОВУ

ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ

К моменту нашего появления в институте пантомиму на актерских курсах вел практически уже не сам Румнев, а два его ассистента, молодые педагоги, недавние выпускники нашей же мастерской — Саша Орлов и Женя Харитонов. Так я впервые услышал это имя: Евгений Харитонов.

В моде тогда был Марсель Марсо. Интеллектуальная элита мира сходила от этого Марсо с ума. Никто из нас с этой самой элитой знаком не был, но С. И. Юткевич в журнале «Искусство кино» описывал ситуацию именно так: мол, зарубите себе на носу — интеллектуальная элита мира от него сходит с ума и правильно делает. В связи с чем жаркие «оттепельные» толпы бурлили у залов, где гастролировал приезжий мим. Из уст в уста передавали: «Он идет против ветра…» Ахали, даже не видя, — от одного либерального символического «смысла». Было в этом что-то исключительно пошлое, но, что греха таить, нравилось почти всем.

Катя Васильева, в ту пору видевшая во мне «интеллектуальную элиту», впрочем, не мира, но института, спрашивала: «Посоветуй, что показать по пантомиме Жене?» — «Сядь на пол и греби веслами. Лодка должна идти против течения. У тебя сводит мышцы от нечеловеческих усилий, иногда ты впадаешь в отчаяние, даже рыдаешь, лодку относит назад, но ты находишь в себе силы и вновь берешься уже окровавленными руками за весла, и вновь гребешь!» Катя мне нравилась. Кате же, в свою очередь, понравилось в моем предложении новое подтверждение моей «интеллектуальной элитности». «Показала?» — строго спросил я ее через пару дней. «Да». — «Что сказал Харитонов?» — «Очень смеялся и сказал, что все это изумительная гадость…» Я покрылся жарким румянцем. «Интересно, что же, по его мнению, не гадость?» Очень скоро мы с Женей познакомились.

Первоначальная моя обида в нашем знакомстве преодолевалась трудно — я был очень молод, самонадеян и глуп. Вещи же, которые нравились в пантомиме Жене, тем не менее оказались и на мой вкус исключительно хороши. Например, нравился ему мотив «Зазеркалья». Даже просто пантомимический эффект «зеркала» доставлял ему удовольствие, а уж протяженное в антивремени путешествие по «Зазеркалью»!.. Впрочем, почти в это же время «зациклился» на зеркалах и его бывший товарищ по мастерской Андрей Тарковский.

Позже Женя поставил прекрасный спектакль «Очарованный остров». Там тоже фигурировало Зазеркалье. Пересказать спектакль, увы, нельзя. Точно так же не поддается пересказу музыка. Спектакль был исполнен художественного достоинства, тонкого внесловесного смысла. Ходили на него плохо — все по-прежнему жаждали горячащей кровь либерально-демократической «ходьбы против ветра». А Женю все больше интересовали неслышные и нематериальные переходы некоего «нечто» из качества в качество. «Гляди, — говорил он мне, показывая руками в пустое пространство сцены, — здесь будет этот свет, а там — тот. Мы иногда думаем, что „тот свет“ — это тьма, а ведь сказано: он — свет, понимаешь, тоже — свет, только тот».

Время шло. «Оттепель» мало-помалу обратилась в вязкую, студенистую распутицу, дороги, как и следовало ожидать, сделались вовсе непроезжими, напоследок ударило морозцем, и весь этот паскудный российский оттепельный холодец опять надолго застыл. Казалось, навсегда. Встречались мы с Женей редко. Однажды столкнулись на улице. Он, смеясь, складно пересказал мне «Мужчину и женщину» Лелуша, тогда только вышедшую на советский экран. Рассказывая, особенно хохотал в «эротических местах»: «Там, знаешь, тетка голая постанывает, вся в слезах. Она, видишь ли, по какой-то таинственной, но романтической причине все кончить никак не может. И в этом у них драма, понимаешь?.. А потом тетка вдруг охнула, как проснулась, и громко кончила. Тут музыка заиграла — та-та-ра-та-та-та-та… Какая изумительная гадость, а?..» Кинотеатры на «Мужчине и женщине» были битком. Народ отсиживался в темноте. Против ветра по-прежнему никто никуда не ходил. Все напряженно ждали, когда наконец кончит тетка. И когда она кончала, это было все равно как будто бы выплыл Чапаев или победила высшая либерально-диссидентская справедливость. И конечно, еще всем и музыка нравилась.

Начало. То да сё… - img_31

Женя Харитонов

Женя много читал. Никогда вслух. Если ему хотелось поделиться восхищением от какого-то текста, он просто тыкал пальцем в книгу. Книги, которые таскал он в карманах, в руках, были как изысканные букеты: поэзия старых китайцев, Кэрролл, афанасьевские «Сказки», Ахматова, Хармс, Кузмин. Ни об одной из этих книг мы с ним никогда не говорили; в выражении чувств Женя вообще был исключительно целомудрен и стыдлив. Одновременно он обожал похабные, жутко матерные анекдоты, которые рассказывал, словно декламировал изящнейшие хокку. «Женя! Сколько лет, сколько зим! Что ты, как ты?» — «Я? Очень хорошо. Меня нанял Кончаловский учить Кореневу двигаться по-народному в „Сибириаде“. Это очень удобно: как бы работа по специальности и масса свободного времени…» Еще через год или, может, через два — все равно все годы были одинаковы: «Живу замечательно. Пишу мандопипическую диссертацию». — «Зачем тебе?» — «Очень удобно. Как бы работа по специальности, как бы пантомима все-таки, но одновременно и масса свободного времени…»

25
{"b":"884356","o":1}