Озарка бросилась навстречу:
– Темрююшка, пособи…
Он сделал два быстрых шага… и над беспомощной роженицей оказался нос к носу с Коверькой. Вор и палач глянули друг другу в глаза, безмолвно кивнули. Темрюй легко подхватил на руки женщину, понёс из общей комнаты вон. Коверька принял мальчоночку, взял короб, пошёл следом. На ходу велел подвернувшейся чернавке:
– Зови тётку Грибаниху!
Девочка пискнула и умчалась. Бабу Грибаниху, зелейницу, лекарку, все в городе знали. Сын валяльщика топтался и тосковал, не зная, куда себя деть.
…Двор стоял ровно там, куда так боялся угодить Верешко: у края Дикого Кута, в мокром конце Малой улицы, одной из шести сущих в городе. И был точно таким, каким являлся Верешку в самых страшных мечтах. Покосившийся, полусгнивший забор, тронь – развалится, на дрова ломать и то срам. Каменный домишко за забором кренился одним боком во взбухшую топь. Не разваливался лишь потому, что клали его в хорошую пору, с любовью, на добрую славу, на крепкую жизнь.
Теперь купить подобное жильё в гордом некогда Шегардае могли даже пришлые. Даже баба с дочками из какого-то Нетребкина острожка.
Был поздний вечер, когда порядочным людям след дома сидеть, а не по улицам шляться. Со двора тянуло дровяным дымом. От этого горсть медяков, завязанная в платочек, казалась ещё ничтожнее. Непутка перевела дух, крепче стиснула руку дочери, взялась за кольцо-колотушку.
Осклизлые доски отозвались глухо и слабо. Услышат ли за толстыми дверьми, за войлочными коврами?.. И что тогда, в прореху забора по-воровски проникать?..
На удивление, калитка тотчас открылась. Непутка подспудно ждала чванливого стража, но увидела девку. Да какую! Красавицу о вороной косище, о тугом завитке в углу чистого лба. Сама жизнь! Щёки в нежном румянце, губы – маков цвет, а глаза!..
И бесстрашная, Боги благие, в пятнадцать отроческих годков!
Непутка стояла перед ней серая, блёклая.
– На все четыре ветра тебе, хорошавочка…
– И тебе, любезная гостьюшка, – прозвенело в ответ. – Полезай в дом, только окажи милость, изволь чуток обождать. К матушке нашей другая за советом пришла.
В передней комнате сидели с прялками ещё три красавицы, три умницы. При виде поздней гостьи вскочили, захлопотали, метнули чистый полавочник на лавку возле печи. Удатные люди по ворожеям не ходят, лишь бесталанные. А бессчастный и у печки зубами ещё долго стучит. Девочка липла к матери, пряталась, большими глазами рассматривала нарядных, уверенных рукодельниц. С такими дочками у матери халупа – дворец, стол – престол… со скатертью-самобранкой…
Гостьям тут же поднесли мису горячей рыбной юшки, вкусных сухариков. Непутка даже не притронулась к ложке.
– Мама, отведай…
Та едва разомкнула серые губы:
– Сыта я… щедростью Озаркиной… ты ешь себе.
В глазах девочки встали слёзы. Озарка вправду их не обидела, только мама и там осталась глуха к потчеванью. Хотя у самой лицо делалось всё прозрачней.
– Мама…
Наверху стукнула дверь горницы, послышались голоса:
– Всё постигла? Затеешь с мужем играть…
– Как есть помню, матушка, не забуду…
Говорили будто две сверстницы, только одна твёрдая, сведущая, вторая обнадёженная, напуганная, смущённая.
Быстрый топоток по ступеням – и через переднюю пробежала просительница. Выскочила поспешно, отворачиваясь, пряча рдеющее лицо краем длинной фаты… Девочка всё равно узнала Догаду, молодуху кузнеца Кийца. Ягарма с Вяжихвосткой судачили про неё: никак-де не забрюхатеет. А всё оттого, что Догадина мать, вдова Опалёниха, много лет баб от бремени избавляла, тем и жила.
Кудряшка проводила Догаду. Ещё одна дочерь поднялась в горницу, вернулась, поклонилась непутке:
– Поди, желанная, матушка ждёт.
В чертоге ворожеи ясно и ровно горели шегардайские свечи – жирные вяленые рыбёшки с продетыми фитильками. Ведунья ещё созерцала что-то в мирах, недоступных смертному взгляду. Дым тонкой куделью тёк к её пальцам, ворожея сучила и пряла, то ли распутывая, то ли увязывая судьбу юной кузнечихи… Наконец вернулась к земному. Увидела непутку с отроковицей, замерших у порога:
– Дело пытаешь али просто так заглянула?
Непутка ударила большим поклоном, дёрнула за руку дочь.
– На четыре ветра тебе, государыня богознающая добродея…
– И тебе поздорову, ласковая сестрица, – прозвучало в ответ. – Честно ли внизу мои доченьки приняли? Если неучтивы были, уж я им, бестолковым!
– Такие дочки всякой матери слава, – глухо отозвалась непутка. – Дай тебе Правосудная добрых сынов богоданных… внуков во множестве…
– Благодарствую на добром слове, сестра. Что ж, садись да рассказывай, какую невзгоду мне на порог принесла.
Непутка, дрожа, опустилась на простую скамеечку, всю вылощенную людскими портами. Знать, горестям у народишка не было переводу. Девочка жадно рассматривала ворожею. Ждала цветных камешков в чаше, шёлкового платка на глазах, как у пророчиц с Гадалкина носа… ошиблась. Женщина, сидевшая в святом углу, больше напоминала неутомимую лыжницу из дикоземья, заехавшую продать копчёных гусей. Стать сухая, возраста по лицу не поймёшь, взгляд светлым-светел – из самострела всадит, не прометнётся. Только волосы, расчёсанные по плечам, прихватила белая паутина.
– Я… родом нездешняя… – начала было непутка.
Ворожея нетерпеливо повела бровью:
– Это знаю. С родителями от Беды убегала, в дороге осиротела. Радибору служила, а выставил, в людях помы́калась, к ласковым девушкам подалась… В чём, спрашиваю, горе твоё? Что избыть хочешь?
Непутка произнесла очень тихо, но в голосе скрипело лезо, тянущееся из ножен:
– В том и горе моё горькое, что он, Радибор, воздухом дышит, воду пьёт, землю топчет безвинную.
…Дрогнули свечи. Рыбьи зубастые пасти подавились коптящими фитильками. Ворожея наклонилась вперёд, глаза блеснули, словно у кошки, вышедшей к свету:
– Такого, безумница, у Богов не проси, в мыслях мыслить не смей! Сила нам какая ни есть даётся лишь на добро, потому что зла и без нас в достатке творится!
Непутка опустила на стол глухо звякнувший свёрток. И продолжила мёртвым шёпотом, глядя прямо в светящиеся зрачки:
– Хранила я серьги прабабкины. Ни на снедный кус, ни на тёплый ночлег сменять не польстилась… Узрела их Радиборова жёнка. Затряслась аж: продай!.. а как я дочкино наследство продам? Назавтра меня в толчки за ворота… узелок мой вслед кинули, а серёг в нём и нету…
Ворожея молчала, слушала пристально. Глаза просительницы ненадолго блеснули давно утраченной синевой.
– А после на праздник Обретения Посоха она, Радибориха, в моих серьгах вышла! И где правду искать? Злодей мой в городе могуч, а я кто?.. Ни уличан, ни родни!
– Сестрица… – вдруг тихо, жалеючи произнесла добродея. – Владычица уже склоняется над тобой… Есть ли кому дитя вверить, поцелуй её принимая?
Девочка моргала, цеплялась за мать, смотрела то на неё, то на ворожею. Каждое слово в отдельности она понимала. На всё вместе разумения не было. Только съеденная ушица оборачивалась в животе камнем.
Хозяйка продолжала:
– Хочешь, пригрею? Станет моей негу́шкой, певчей пичужкой. Тебе памятью, мне радостью, в миру славой, как старшенькие когда-то…
Ну нет! Чтобы последнее своё сокровище – да в чужие загребущие руки?.. Хобот посягал, и эта туда же?.. Непутка вскочила. Мгновенным движением сгребла со стола свёрток. Схватила за руку дочь, молча бросилась в дверь, лишь на пороге сипло бросила в темноту:
– Да чтоб тебе по пичужкам своим душой изболеться, как мне по моей!..
За день стужа ушла, побеждённая совокупным молением горожан. На ериках растаял ледок. Белые клыки, одевшие инеем немало домов, вновь обратились зыбкими хвостами тумана. В храме Морского Хозяина по-прежнему гудели паровые ревуны, но не тревожно, как утром, а благодарственно. Верешко неуклонно верил Владычице, чьё ухо склонялось лишь к пению людских голосов, ему надлежало с презрением отвращаться от несовершенных погудок иных поклонений… Зыки труб всё равно вселяли уверенность, что Шегардай не сдастся морозу, будет стоять и завтра, и послезавтра, и через год.