Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А мороз еще пуще одолевал бедного Федьку. Зубы его уже стали выбивать такую дробь, которой позавидовал бы даже деревянный барабанщик, все еще трещавший перед засмотревшимся на него мальчиком. Ноги щипало; руки – хоть он и прижал их плотно к телу – костенели. А сверху все больше и больше сыпалось снегу, забивая белыми, тотчас же таявшими за рубашкой, хлопьями шею и голову Федьке. Грудь у него заныла; но когда уже совсем не хватало силы стоять здесь, Федька отходил, садился на тумбу и, отдохнув, опять устремлялся к очаровательному видению. И все время его неотступно преследовала мысль, пересилившая даже сладкую мечту об обладании бараном. Мысль эта жгла его, вызывала на воспаленные жадные глаза уже совсем не детские слезы.

У этих детей не было теток… Они пошли от матери, и матери их целуют, ласкают, гладят их кудрявые головки, смотрят им ласково в радостно улыбающиеся глазки… Да, у них нет теток. – Отчего же у меня не было мамки?.. Отчего у меня только тетки?..

– А может быть, и была мамка?..

– Где же она?.. Где?

Губы тихо шептали: «мамка, мамка!», тихо, печально, с мольбой… В их трепете дрожало поднявшееся со дна души, глубоко хоронившееся до сих пор, большое детское горе… «Мама, мама!» Ах, если бы она была!.. Если бы он знал ее?.. «Мама, мама, где ты?» И грудь так болела, сердце так ныло, что его мертвой матери, верно, дурно спалось в ту ночь в своей далекой холодной могиле.

Если бы она только могла, бедная мать, с какою силою сбросила бы она с себя эту серую насыпь, как быстро прибежала бы к нему по снежным полям, сквозь тьму этой ночи, пугая черными впадинами своего черепа и треском оголенных костей даже голодного волка;

среди обледенелой пустыни ни разу не поскользнулась бы ее нога; ветер, уныло свищущий свою похоронную песню, с ужасом припав к ее следу, не осмелился бы подняться вплоть до утра, разгоняющего призраки… Мать, мать, спеши, торопись! скоро будет поздно!.. Что-то уж очень заработал вокруг твоего ребенка все более и более крепнущий мороз.

V. И барана добыл, и мать нашел

Федька уже не видит елки…

Елка там, за этими яркими окнами. Там еще шумят и пляшут дети, льются звуки музыки из-под рук верблюда в пустыне…

Здесь, на улице, только дедушка мороз хлопочет вокруг ребенка… Жаль ему, что ли, убогого, одинокого, никому не дорогого мальчишку, только он не ограничился одними щипками… Намел вокруг его ног целые груды снегу, покрыл точно одеялом из легкого, теплого, лебяжьего пуху… Мальчик давно уже сполз с тумбочки и сидит, прислонясь к ней спиною… Старик мороз суетливо похаживает около, хрустя по улице своими невидимыми ногами… То в глаза мальчику заглянет – увидит открывшиеся веки и сомкнет их: спи, усталый ребенок, спи, отдохни у дедушки мороза!.. То на волоса снежку набросает, чтобы не добрался до головы пронизывающий холод зимней ночи…

Федька и спит, и не спит…

Сладко ему стало, легко, притомило всего так, что явись теперь даже немец Фридрих, и его бы не послушал, не встал бы парнюга. Мальчик на улице! Теперь не пришлось бы кричать: «ловите мальчика!», потому что мальчик сам бы не побежал прочь… Преравнодушно остался бы сидеть тут, прислонясь спиною к уличной тумбе и протянув смертельно уставшие ноги под теплое лебяжье одеяльце из белого пушистого снега… Ему так хорошо, что Фридриху не удалось бы поднять Федьку даже и поленом… Даже фурманщики не испугали бы глупого Федьку. Чего ему теперь бояться – сон его сторожит мороз; а он посильнее немца, он не даст Федьку в обиду и фурманщикам с их железными крючьями.

Легко дышится Федьке, так легко, что он даже рот полураскрыл… Только зачем он так оскалил свои больные зубы?.. Зачем?.. Ветер, сам озябший от мороза, проснулся, вскочил и стал завертываться в снеговые одежды…

Взроет снег здесь, вскинет горсточку там, поднимет струйку у самого дома, и давай бегать сам и гнать ее дальше по улице… Понравилось, должно быть… И вдруг запушил целое облако и засвистал в нем. Точно белые призраки стали подниматься по улице… Встанут, взглянут в лицо засыпающему Федьке и улягутся опять… Не мать ли это дошла наконец по обледенелой пустыне из своей могилы, старой, старой могилы, сюда? Не ее ли черные впадины глаз наклоняются порой к мальчику, когда ветер подымает вокруг него белую метелицу?.. Не она ли, завернув голые кости рук в снежные хлопья, грозится в окно, грозится на этих счастливых, веселых детей? Не она ли бьется в стекла, точно выкрикивая:

– Сюда, сюда, скорее сюда!.. Помогите моему ребенку!.. Еще есть время, – он оттает в ваших теплых комнатах, очнется при этих огнях… Спасите, спасите, спасите!

Но напрасно белая мать стучится в окна – не до нее теперь. Напрасно она, озлобясь, бьется в рамы, колеблет их, срывает куски ледяных сосулек и поднимает ими треск и шум в молчаливой водосточной трубе: ее не только не хотят послушаться, – напротив, чтобы ее стоны и мольбы не мешали детям, в окнах спустили шторы, и блестящая елка, и веселые дети, и счастливые матери совсем ушли из глаз безобразного скелета, заревевшего и зарыдавшего вместе с ветром…

Спасите! спасите! спасите! Носится белая мать вместе с белою метелью в улицах, и некому ее услышать… Это было в те времена первобытной дикости, когда бдительные дворники не сидели еще у ворот домов, и, стучась в них, белая мать с отчаянием видела, что за железными засовами и черными калитками густится такая безлюдная тьма. Напрасно вместе с ветром белая мать врывалась во дворы домов, обегала их кругом, стучалась в подъезды, цеплялась за стены, скользила вверх, рыдая в каждое окно, словно ящерица заглядывая в каждую форточку, – люди, увидев белые снеговые рукава ее одежды, только запирались крепче да опускали занавеси…

Спасите! спасите! спасите!.. Ворвалась белая мать сквозь разбитые окна на чердак, к жалкому бедняку, и бедняк, спавший на голых досках, услышал ее, проснулся, увидел, как из черных глазных впадин ее черепа падали на пол кровавые слезы… Бедняк понял белую мать, чутким сердцем разобрал ее жалобу, но увы! он сам уже не мог поднять головы с голых досок своего ложа… Он сам уже не мог спустить ноги на пол. Его самого крепко-крепко уложил голод и холод, повил-спеленал, как ребенка, и он только стонет, слушая жалобы белой матери, хочется ему хоть рукой шевельнуть, хоть крикнуть ей что-то, но рядом стоит, закутавшись в черное, мрачное покрывало тиф и крепко-крепко держит больного…

И еще безнадежнее, еще отчаяннее рыдая, уносится мать дальше…

Обежала весь город белая мать и вернулась назад, к своему замерзающему Федьке; но какая-то сила, более могучая, чем она, не впустила ее в этот переулок… Взвилась вместе с метелью кверху белая мать, и вверху гонят ее прочь огненные мечи, от одного прикосновения которых болят и ноют ее голые кости. Метнулась она в переулок с другой стороны, и тут ее отбросили прочь…

Стала мать вдали – и видит… и видит чудное зрелище…

Вокруг ее Федьки, вокруг ее бедного Федьки, стоят светлые Божии Ангелы, и ничему нечистому нет доступа сюда… Ничье дыхание не шелохнется здесь около мальчика, уже до половины занесенного снегом… Молча стоят кругом Божии Ангелы и чутко сторожат его сон… Пусть белая мать плачется там, и протягивает к ним голые кости своих рук. Сюда нет доступа! – Спи, бедный Федька, спи, замученный ребенок, спи, один из малых сих!..

Только дедушка мороз возится и суетится в очарованном круге… В несколько минут вырастил он перед глупым Федькой громадную ель… Широко раскидываются ее опушенные снегом ветви, так широко, что дома переулка должны были далеко раздвинуться, чтобы дать им место… И еще дальше и дальше, потому что и сама ель все больше и больше растет и вширь, и ввысь… Один Федька видит ее только и улыбается ей во сне… Кротко, счастливо улыбается… Выросла… Велика и крепка стала… Некуда ей больше двинуться… Огни города совсем пропали. Город по сторонам разбежался, словно робкое, испуганное стадо…

Свечек еще нет на ней… Огоньков еще не видит глупый Федька…

19
{"b":"883915","o":1}