Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– На, подлец, закуси!.. Проглоти, солдатское отродье!.. Подавись, каторжный, подохни!

Каторжный давился, но умирать не умирал, почему его за несогласие выгоняли на улицу. Таким образом, уже тогда улица для Федьки была вторым отечеством. Осуществлявшая идеалы спартанского воспитания, Кузькина мать так и не дождалась, когда Федька подохнет, потому что подохла сама: «с морозу или с вина – в том мы неизвестны», докладывал об этом «несчастном случае» волостной старшина становому. Когда Кузькину мать потрошили, Федька очень плакал, хотя вовсе не мог сказать, что ему тетку жалко. Мир ему нашел другую тетку, и эта последняя согласилась вступить с Федькой в теснейшие узы священного родства за три рубля денег, полуштоф водки и красный платок. Разница в родственном общении оказалась невеликою. Кузькина мать била наотмашь и лаялась; а эта молча тыкала кулаком прямо, точно хотела насквозь пробить Федьку, и чем более убеждалась в непроницаемости этого маленького, худенького, совсем синего тельца, тем более злилась. И злоба ее была совершенно справедлива, ибо от полуштофа не осталось и воспоминания, три рубля денег были израсходованы на угощение завернувшего в деревню проездом кузнеца-знахаря, а красный платок был унесен и съеден соседскою свиньею, о чем единогласно свидетельствовали показания древней старухи, видевшей самолично происшествие, но, по дряхлости, не могшей ему воспрепятствовать, и старостихой Дарьей, рассказывавшей это событие по слухам, но так, как бы она сама его видела…

Таким образом, Федька, явившийся в мир без отца и матери, пошел от двух теток.

Новая тетка, изголодавшаяся дома, отправилась на заработки в Питер. Совалась с мальчиком – никуда не принимали.

– И зачем ты только, паршивый, уродился! – убивалась она.

Паршивый на это «зачем», как ни ломал голову, ответить не мог.

– Кабы у тебя совесть была, давно бы сдох, проклятый!

Федька совестью обладал несомненно, но почему не «сдыхал» – сам понять не мог, хотя против этого он не имел ничего.

Ему даже понравилась эта мысль: положат во гроб, вымыв и одев во все чистое, а там бережно опустят в могилку, засыплют землею – и тепло, хорошо и безмятежно будет ему, бедному, спать в тесном сосновом домике. Никто не назовет его там проклятым; жалкое тельце его отдохнет от колотушек и щипков; маленьким, слабеньким ножкам, что так до боли устают в напрасных стараниях поспеть за теткою, там уже не будет иного дела, как лежать, неподвижно вытянувшись, упираясь в переднюю доску гробика… И глаза, больные, бедные глаза, вечно красные от золотухи, вечно заплаканные, закроются совсем, чтобы уже никогда не открываться, никогда не видеть этого сурового, страшного мира…

– Черту бы ты себя продал! – крикнула раз на него тетка, и Федьке до того по душе пришлась эта мысль, что он не раз повторял своими детскими, но уже бледными, совсем бескровными губами:

– Черт, черт, приди и возьми меня! Купи меня, черт, у тетки!..

Но черт был, разумеется, гораздо умнее, чем предполагал бедный мальчик. И напрасно Федька, обливаясь слезами, призывал черта – он не являлся, будучи, вероятно, занят в это время охотою за более интересными экземплярами рода человеческого.

И так как черт не являлся, а смерть не приходила, бедные ножки глупого Федьки без отдыха бегали за теткою по всему городу, по всему этому Вавилону, в шуме и гаме которого она слонялась, тщетно стараясь найти себе хозяина или хозяйку. Проклятое детище всему было помехою.

Наконец… хорошо помнит этот день глупый Федька.

Моросило сверху, было мокро снизу. Небо плакало, земля точила слезы; даже с холодных камней домов, с равнодушных, все – и горе, и счастье – одинаково показывающих, стекол окон беспрестанно скатывались те же холодные слезы. Тетка привела Федьку в какой-то переулок.

– Погоди меня здесь, слышишь!

Странное дело, Федьке что-то новое почудилось в голосе тетки… Точно ласковое… Дрогнуло маленькое сердчишко; заплакать хотелось, да удержался. Вчерашние синяки не зажили еще… Чего доброго…

– Погоди же, голубчик, не ходи за мной.

– Не-пой-ду… – принимался уже за слезы Федька, не осилив с собой.

Много ли надо было этому захирелому цветку, чтобы доверчиво раскрыть свои лепестки! Слабый проблеск, едва заметный луч нежности уже согревали его.

– Я тут в один дом… наниматься… наниматься… Наймусь – калач куплю… Вот тут… недалечко… – говорила она, уходя и оглядываясь на ребенка: – Ты сядь… в уголочек сядь… вот у тумбочки… ну и сиди… Сиди, Федька!.. – крикнула она, поворачивая за угол.

Угол был пустынный, переулок безлюдный.

Ходили мимо, да редко. Час просидел Федька, и другой прошел. День доплакался до того, что потемнел совсем. Стены домов с отчаяния окутались туманом; улица затянулась в траурный флер. Холодно стало, очень холодно… голоден был Федька, с утра не ел… стал плакать…

Бежала мимо мокрая, вся обшмыганная, облезлая собака, остановилась, ткнулась мордою в Федьку и хвостом завиляла… Решила, что она нужна здесь. Федькиного горя она понять не поняла, потому что и сам он его не понимал, а легла рядом и голову положила Федьке на колени. Шел мимо пьяный, увидел собаку, мальчика не заметил… Запустил камень в собаку – попал Федьке в голову. Собака поджала хвост и – по стенке, по стенке – убежала. Федька расплакался пуще.

– Хочешь во-одки! – стал было утешать его пьяный.

Федька, вспомнив первую тетку и ее угощения, вскинулся и побежал от него.

– Ну, и дурак! И без водки сдохнешь!

Убежал – и потерял переулок… Так Федька и остался в уверенности, что тетка его не покинула, а он сам отбился от нее. Шел мимо какой-то оборванец. Видит, прикорнул мальчонка годков четырех и ревет.

– Ты что?

– Тетку потерял… Наниматься тетка пошла…

– А как звать тебя?

– Федькой.

– Ишь, зубы у тебя какие… Откуда ты?

– Не знаю.

– И дохлый какой, куда тебе знать! Пойдем-ка к нам, мы тебя по акробатской части пустим.

И Федька таким образом попал к немцу Фридриху на выучку.

III. Христос в вертепе

Улица скоро стала убежищем для Федьки.

Сюда он спасался от побоев; здесь он забывался и отдыхал от тяжелой науки, выпавшей на его долю.

Немец Фридрих оказался злее теток. Первая неистовствовала, ругалась, изводилась на крик; обе сами себя хватали за космы и потом уже наскакивали на мальчика. Фридрих только бил. Читал газету, пил бир и для возбуждения аппетита хладнокровно дубасил Федьку, так же хладнокровно, как совершал бы всякий другой моцион. Он никогда не разговаривал с мальчиком – зачем? Разве он беседовал с Валеткой, с Волчком? А ведь Федьку, как и Волчка, притащили в этот подвал… Он только изредка пояснял:

– Кароши акробат должен большой гибкость своему телу имейт!

И для достижения именно этой гибкости Федьку хотели вывернуть наизнанку. Живого места на нем не было. Ребенок до того притерпелся, что уже не плакал, а как-то жалобно стонал под побоями, оборачивая к Фридриху молящее лицо с трепещущими губами, не решавшимися выпустить крика, который разрывал грудь, ища исхода… Фридрих не любил крика. Крик ему мешал спокойно читать свою газету и пить свой бир. Каждый час и каждую минуту обитатели подвала внушали глупому Федьке, какое высокое счастие перекидываться на руках, проскакивать в обруч, изогнуться, чтобы голова попала между ногами и притом так, как будто это ее настоящее положение; откидываясь назад, поймать ртом с полу медную копейку и протащить по всей комнате табуретку зубами… Фридрих обучал не одного только Федьку… раз, другой акробат – русский, Алексей по имени, притащил болонку… Бедный песик, получивший, вероятно, основательное воспитание под руководством достаточно престарелых дев, только и умел, что пить сливки с блюдечка, грызть сахар, становиться на задние лапы, а передними поцарапывать колени тому, от кого он ожидал великих и богатых милостей. Столь изящные манеры, разумеется, не могли быть оценены в подвале.

– Я буду деляйт из этого зобака настоящий акробат! – решил Фридрих и на первых же порах отодрал благовоспитанную болонку, для внушения ей спасительного страха.

14
{"b":"883915","o":1}