– Превосходно.
– Ну что ж, сеанс прошел хорошо, вы великолепный партнер. У меня предчувствие, что вы пройдете. В следующий раз я, быть может, заставлю вас лаять тюленем и есть живую рыбу…
Затем я рассматривал кляксы Роршаха и исповедовался Россофу в том, какие мысли они навевают. Я разглядывал картинки, истолковывал их и даже нарисовал несколько собственных. Меня испытывали на ложь и на правдивость. Я вставлял в предложения пропущенные слова. Я рассказывал о себе и отвечал на вопросы. С повязкой на глазах я брал со стола различные предметы и на ощупь определял их размеры, форму, а иной раз и назначение. Наконец Россоф заявил:
– Достаточно. Более чем достаточно. Как правило, я растягиваю тесты на несколько дней, иногда на целую неделю, однако… Мы же сами до сих пор не знаем толком, что нам надо: на черта мне притворяться, будто я умею точно определить, отвечает ли человек требованиям для свершения, быть может, вообще неосуществимого?! В вас я почти уверен, и никакие тесты уже не в состоянии поколебать меня в моем убеждении. Впрочем, все они лишь подтверждают его. Насколько я способен судить, вы нам подходите.
Он бросил взгляд на закрытую дверь кабинета и прислушался. Оттуда доносились невнятный мужской голос и женский смех.
– Рюб, – крикнул Россоф, – хватит приставать к Алисе, идите сюда!
Дверь открылась, и появился старик, очень высокий и худой. Россоф быстро встал.
– Я не Рюб, – сказал старик, – и к Алисе я, увы, не приставал…
Россоф представил нас друг другу. Это оказался доктор Данцигер, директор проекта. Мы обменялись рукопожатием. Рука у Данцигера была большая, волосатая, со вздутыми венами, такая большая, что моя ладонь совсем утонула в ней, а его глаза впились в меня вопросительно и возбужденно, словно стараясь сразу же выведать всю мою подноготную.
– Как он, прошел? – торопливо спросил Данцигер, и пока Россоф отвечал, настала моя очередь изучать директора.
Он был из тех людей, которых запоминаешь с первого взгляда и на всю жизнь. Лет ему было, по-моему, шестьдесят пять – шестьдесят шесть, глубокие морщины залегли на лбу и щеках; на щеках они выглядели как три пары скобок, начинавшихся в уголках рта и тянувшихся к скулам, и когда он улыбался, эти скобки становились еще шире и глубже. Загорелый, лысый – на лысине у него красовались веснушки, а уцелевшие по бокам головы волосы были черными или, может, крашеными. Рослый – метр девяносто пять, если не больше, худой, с широкими, хоть и сутулыми плечами. Носил он легкомысленный, синенький в горошек галстук-бабочку, старомодный бежевый двубортный пиджак, а под ним застегнутый на все пуговицы коричневый шерстяной жилет. И, невзирая на возраст, выглядел он крепким, живым и мужественным; мне подумалось даже, что он бы, может, вовсе не прочь поприставать к Алисе, да и она, наверное, не особенно возражала бы…
– Так вы говорите – да? – медленно переспросил он. Россоф кивнул. – Ну так и я тоже – да. Я изучил все материалы, какие у нас есть на него, и звучит все это вполне подходяще…
Он повернулся ко мне и несколько секунд испытующе глядел на меня; тем временем в кабинет вошел Рюб и неслышно прикрыл за собой дверь. Я начал даже чувствовать себя неловко под пристальным взглядом Данцигера, когда тот неожиданно улыбнулся.
– Ладно! – воскликнул он. – Теперь вы, вероятно, хотите узнать, во что же вас все-таки втравили. Ну что ж, сперва Рюб вам покажет, а затем я попытаюсь объяснить.
Он схватился большими веснушчатыми руками за лацканы пиджака и опять уставился на меня, слегка улыбаясь и медленно покачивая головой; в этом движении мне почудилось одобрение, и я почувствовал себя польщенным более, чем мог бы ожидать.
3
По коридорам, которыми вел меня Рюб, сновали люди. Мужчины и женщины, в большинстве своем молодые, входили в кабинеты, выходили из них, проходили мимо. И каждый, он или она, кивая Рюбу или заговаривая с ним, неизменно с любопытством смотрел на меня. Рюб наблюдал за мной, слегка усмехаясь, и, когда я в свою очередь взглянул на него, спросил:
– Ну и что же вы думаете увидеть?
Я попытался найти хоть какой-нибудь ответ, но не нашел и покачал головой.
– Не имею ни малейшего представления, Рюб.
– Вы уж извините, что все так таинственно. Но объяснения дает директор, а не я. И нужно показать вам это, прежде чем он сможет хоть что-то объяснить.
Мы повернули за угол, потом повернули еще раз и попали в коридор, значительно более узкий, чем прежние. Повернули снова и очутились в совсем уж узеньком, но довольно длинном проходе.
Одна из стен здесь была глухая. В другую был врезан ряд двойных стекол, сквозь которые хорошо просматривались инструктажные, как Рюб назвал их, кабинеты. Первые три кабинета оказались пустыми – оборудование там было, как в обычных классных комнатах. Шесть-восемь деревянных стульев-парт – с одной стороны подлокотник заканчивался письменным столиком; классные доски, кафедры для преподавателей. В четвертой точно такой же комнате сидели двое: один за кафедрой, другой лицом к нему на стуле-парте, – и мы остановились.
– Мы их видим, они нас нет, – пояснил Рюб. – Всем это известно, но так лучше, чтобы не мешать занятиям…
Тот, кто сидел за партой, говорил, то и дело запинаясь и время от времени задумчиво потирая лицо рукой. Лет сорока, худой и смуглый, одетый в темно-синий джемпер и белую рубашку с открытым воротом, он выглядел гораздо старше своего инструктора. Рядом с окошком в стену была утоплена панель из нержавеющей стали с двумя кнопками. Рюб нажал одну из них, и мы услышали голос ученика из зарешеченного динамика над окошком.
Он говорил на иностранном языке, и секунд через десять мне померещилось, будто я знаю на каком: я уже почти объявил об этом вслух, но все-таки удержался. Первое впечатление было такое, что это французский – язык, который я могу отличить от других, – потом меня одолели сомнения. Я прислушался повнимательнее: отдельные слова почти наверняка попадались французские, но выговор был какой-то невнятный. Ученик говорил и говорил, и теперь довольно бегло, лишь иногда инструктор поправлял произношение, и тот несколько раз подряд повторял одно и то же слово, прежде чем продолжать.
– Это французский?
По усмешке Рюба я понял, что он только и ждал подобного вопроса.
– Да, но средневековый французский. Так говорили четыреста с лишним лет назад…
Он нажал другую кнопку, динамик смолк, лишь губы человека за стеклом продолжали шевелиться, – и мы двинулись дальше. У следующего окошка Рюб нажал кнопку сразу же, я услышал, как кто-то крякнул, затем раздался удар дерева по дереву; остановившись подле Рюба, я заглянул в комнату.
Мебели в ней не было совсем, стены обтягивала тяжелая парусина, а на полу двое мужчин вели штыковой бой. Один носил плоскую каску, гимнастерку цвета хаки с высоким воротником и обмотки – форму солдата американской армии времен Первой мировой войны. Другой был в черных сапогах, серой форме и глубокой каске немецкой армии. Штыки отливали странным серебристым цветом, и я понял, что они из крашеной резины. Лица мужчин блестели от пота, гимнастерки потемнели под мышками и на спине, а они все кололи, отбивали, наступали, отступали, крякая в такт ударам винтовок. Вдруг немец стремительно отскочил, сделал ложный выпад, увернулся от удара противника и всадил штык прямо тому в живот, так что резина перегнулась пополам.
– Убит, американская свинья! – заорал он победно.
– Черта с два, – отозвался другой, – небольшая царапина…
Оба рассмеялись, продолжая наносить друг другу удары, а Рюб мрачно смотрел на них и бормотал:
– Не так, мерзавцы, совсем не так! Безобразное отношение к делу!
Я бросил на него взгляд: лицо его стало раздраженным, злым, губы сжались, глаза сузились. Еще какое-то мгновение он молча смотрел в окошко, потом резко надавил на выключатель большим пальцем и отвернулся.
В следующей комнате сидело человек десять – большинство в белых плотничьих спецовках, некоторые в синих джинсах и рабочих рубахах. Мужчина в брюках и рубашке цвета хаки указкой водил по картонному макету, занимавшему весь стол. Это был макет комнаты без одной стены, подобие театральной декорации, и мужчина указывал на игрушечный потолок. Рюб нажал кнопку.