– Вот как… Я могу с ней поговорить?
– Обязательно. Но сейчас ее нет… Сколько вы готовы платить?
– Если она меня устроит, 90 м.
– Хм… – Тетя Жаннетт не знала, стоит ли ей торговаться. – А как насчет 120? Не всякий секретарь знает язык.
– Извините, больше 90 м. дать не могу, у меня ограниченный бюджет.
Мысленно Жаннетт обозвала его скрягой. Юноша был неумолим.
Узнав, что тетя торговалась за ее спиной, Катя возмутилась:
– Великолепно устраивать меня без моего согласия! Боюсь вообразить, что за кисельные берега вы ему наобещали.
Но работа была ей нужна. Ранее она не служила и даже не знала, как вот она отправится на поиски работы, начнет спрашивать и требовать собеседования. Тетя Жаннетт избавила ее от необходимости быть просительницей у чужих. На машинке она печатала неплохо (но отставала от профессионалов в скорости), в своем же знании языка не сомневалась. Митя, что пришел опять в воскресенье, после небольшого теста нашел, что она стоит его 90 м. в месяц. Кате он понравился. Он был соотечественником, но необычным, мог многое порассказать о жизни в Европе и путешествиях на Восточном экспрессе. И он был, что приятно, очень симпатичным внешне.
– Вы действительно выросли в столице? – спросил он за чашкой чая в их гостиной.
– Отчего вы сомневаетесь?
– Вы так не похожи на тамошних девушек. Я мало вас знаю, но уверен, что не похожи. С вами это не вяжется… эта родина очередей и бессмысленного бытового хамства.
Катя кашлянула. Она обижалась, но боялась признаться себе в этом.
– Какой бы ни был режим, В. остается интеллигентной, – размышлял Митя. – Что бы ни говорили и те и другие, они, народы, сильно отличаются друг от друга. Эти в тяжелых обстоятельствах держатся культуры и воспитания. Они уважают себя и других. А те, извините, «имперские», только их прижмут обстоятельства, разом теряют и вежливость, и сдержанность. Они становятся хамами, грубиянами, каких я больше ни в одной стране не встречал.
Катя сильно на него обижалась.
– Я с вами не согласна, – заявила она, – я помню их не такими. Замечу также, что у них нет безработицы. А если бы это было и так, некоторые грубости… Неужели все плохо?
– Я не сказал, что все плохо, – дипломатическим тоном ответил он. – Но вы, Катерина Васильевна, не видели имперские очереди в магазины! Типичная столичная картина: восемь утра, магазин открывается, у его дверей ждет человек шестьдесят, все нервничают, боятся опоздать на работу. Вы знаете, какую дрянь они едят?.. Как вы не умерли лет в десять от этого – вот, что меня беспокоит.
– О, все смерти от еды! Как я жила без этого знания?
– Да, абсолютно все – от еды, – уверенно подтвердил он. – Удивлен, что вы об этом не знали.
С ней Митя говорил всегда на родном языке. Английский он знал, но в изучении местного был ленив. За несколько лет жизни в Б. он заучил лишь основные выражения, чтобы, коверкая слова, спросить дорогу у прохожего или объясниться с полицейским. Катя пробовала выписывать ему слова, объясняла артикли, налепила как-то на вещи в его номере бумажки с их названиями, но старания ее были бесполезны. Митя не хотел учить этот язык, и никакая сила не сумела бы его переубедить.
Первое время он не считал ее привлекательной: она странно зачесывала волосы, носила брюки, широкие юбки и мешковатые жакеты, сшитые на заказ по ее эскизам; шаг ее был широким, почти мужским, а манеры быстрыми и резкими. Он ей, напротив, казался очень милым. В нем она нашла сочетание силы, цинизма и мягкости. Митя был красивым, но не как актер. Ей нравились его глаза и тонкие светлые усы, хорошо сочетавшиеся с низкими светлыми бровями и не густыми, но аккуратно зачесанными волосами.
И работать с ним тоже было хорошо. По вторникам и пятницам он ходил на радио. Тексты он начитывал ей, несколько раз проверял, а после относил их на цензуру. Вымарывали там обычно четверть. Митя же не злился – в Б. с цензурой обстояло хуже. Иногда он еще писал статьи для воскресного приложения газеты, обычно то был обзор политического состояния Европы. Но с этим он справлялся сам, потому что писал статьи от руки (говорил, чтобы не забыть окончательно, как пользоваться ручкой). Звонил ей Митя в любое время – если что произошло. Его самого будили посреди ночи и звали на место, а он, еще сонный, звонил Кате и просил ее ехать вместе с ним, и поскорее. Незаконно они тряслись в тамбурах, потому что не успевали купить билеты. Часто ехали по часу и больше, стоя, иногда – в дожде, тумане. Стреляли в горах, расстреливали полицейских, взрывали на улицах, в кинотеатрах, в кафе – все было важно, все было неотложно. Она старалась поспевать, не путаться в его речи. Митя ругался по-русски и спрашивал поспешно:
– Ну почему, почему, почему в этой проклятой стране никто не говорит по-английски?
После он успокаивался и выслушивал со стоическим выражением. Катя была терпелива, но скорее от жалости – без нее Митя был бесполезен. И она чувствовала, насколько он одинок – совсем как она, в чужом мире, с чужим языком и незнанием, какое место она занимает в этом хаосе.
– Я ни о чем не жалею, естественно, – в машине, что везла их обратно в В., сказал Митя. – Мне нравится моя жизнь. Я хотел стать журналистом. Я мечтал об этом с восьми лет. Мне не о чем сожалеть.
Ночевал он в отеле в В. Комнат у него было две, поэтому после работы Катя оставалась у него, из вежливости Митя уступал ей спальню, а сам спал в гостиной. Засыпая, она слышала, как он листает за стеной Гончарова. В шесть она вставала и, не заглянув к нему, уходила. Тетя ждала ее и спрашивала, почему она снова опоздала домой.
– Я вам говорила, что у меня работа. Я записываю за ним до двух часов ночи. Как, по-вашему, мне добираться домой?
– У его отеля нет такси?.. И что вы такое таинственное записываете в два часа ночи?
– Вы и так все знаете из новостей! Вы что, не читаете газет, не слушаете радио?
– Мне сказали, – опять начала ее тетя, – что Дмитрий Иванович – коммунист.
– Вот как? – ответила Катя. – Ну и что, если коммунист? Какое мне дело?
– Он с тобой не говорил о коммунизме?
– Нет.
– Мне начинает казаться, что он плохо на тебя влияет.
– А мне кажется, что я в состоянии разобраться сама. Вам уже не надо меня опекать, как ребенка. Я работаю и приношу зарплату, а с кем мне общаться, я сама уж буду решать и прошу не лезть не в свое дело.
Раз она проговорилась Мите, что ей стоило бы возвращаться ночью домой, и он вызвал ей такси. Она повторяла, что справится, разозлилась, но он все равно доехал с ней до ее дома и даже пошел провожать на этаж. Она же бесилась и чувствовала себя полной дурой.
На темной лестнице, близ ее этажа, он остановил ее, чтобы поцеловать. Она не оттолкнула его, губы у него были приятные, но какие-то не такие – как и все в нем было отчасти не таким.
– Эм… ну вот, – неловко сказала она.
– Извини.
Ничего нелепее с ними случиться уже не могло.
– Нет, ничего страшного… Почему вы извиняетесь?
– Ну… не знаю… у меня мало опыта… – как бы оправдываясь, начал он. – И я знаю, что у тебя… никого нет. И… мы оба молоды. Может, ты влюблена в кого-нибудь?
– Нет…
– Я тоже. Понимаешь… Ничего, что я говорю «ты»? Прости, я немного…
– Все хорошо. Честно, все хорошо.
В темноте она яснее почувствовала, как ему – и ей – плохо. Одиночество было мучительно. Ну неужели мне уготовано годами ждать и надеяться, а не жить собственной жизнью? Внезапно ее охватила злость – на свою нерешительность, на обстоятельства, политику, знакомых и, черт возьми, чужое мнение. Митя заметил, как заблестели ее глаза, и схватил ее руку.
– Понимаешь, я не в состоянии влюбиться. Поэтому я не могу сказать, что люблю тебя и остальное… Но ты замечательный человек. Ты мне нравишься. И знаю, я нравлюсь тебе в ответ. Я не хочу, чтобы ты была… как это сейчас называют… наверное, ты поняла. Но я бы мог на тебе жениться. Если ты захочешь.
Ее взяла оторопь.