Начавшаяся война мало интересовала Альберта. Из сыновнего любопытства он читал частые статьи отца, мало понимал в них – то все было сложно для детского ума, – но чувствовал в них нетерпение, неуверенное желание, тягу к малопонятной жизни. В начале войны отец и сам обмолвился, что было бы неплохо уехать и заметки вести на поле боя – но так и не решился; хотел он этого не сильно, не из патриотизма, а от усталости, от проблем в семье, нервического, но смирившегося характера жены с ее приевшимися выражениями.
Потом в семье узнали о любовнице.
– Я лишу тебя права на этот дом! – кричала женщина, бегая за ним по комнате, а из нее – в прихожую, затем – в их спальню. – Я расскажу папе, он разберется, он тебя накажет!
– Что ты болтаешь? Твой отец давно в могиле!
– Я расскажу все Мурру. Я все, все расскажу ему!
– Ты можешь говорить спокойно?.. Я тебя слышу.
– Ты больше, больше не увидишь его, ни за что! Я не подпущу тебя к моему мальчику, ни за что! Он меня любит, он меня поймет! Ты больше не увидишь Мисмис, я скорее умру!
– Как с тобой можно разговаривать?.. Перестань шантажировать меня детьми! Это… глупо! Это пошло, низко! Как тебе не стыдно?
– Мне? Мне?!
– Тише! Дети тебя слышат!
Они перешли на нервический шепот. Подслушивавшие Альберт и едва ли что-то понимавшая Мисмис прижались к двери детской спальни – пытаясь различить их голоса.
– Убирайся сейчас же! – не выдержав, вдруг закричала женщина. – Не трогай меня! Я спокойна! Я сейчас позвоню в полицию! Я выброшу твои вещи за дверь! Десять минут! Слышишь?
– Да с тобой ни один нормальный человек не останется! Истеричка! Я заберу у тебя Мисмис! Если ты не отдашь ее, я докажу…
– Могу прямо сейчас поделиться!
Натыкаясь на стены, как помешанная, она побежала к двери. Испугавшиеся ее дети отлетели подальше, вглубь темной комнаты. Кажется, себя не контролируя, Лина схватила за руку старшего, стала поднимать его на ноги; Мисмис, зарыдав, вцепилась в другую его руку и захныкала:
– Бертель, пожалуйста, мама!
– Что? Мне больно! – возмутился он, не сумев вырваться от матери.
Не слушая, она выволокла его в гостиную, швырнула, что было сил, отцу. Запутавшись в ногах, растерянный Альберт упал на край дивана и закричал:
– Мне больно! За что?
– Ты в уме, а? Ты как с ребенком обращаешься? Вставай, Берти! Не ударился?
– Лицо! Глаза!
– Сейчас, сейчас…
– Хочешь ребенка – возьми! Прямо сейчас забирай! Мисмис я не отдам!.. Куда ты пошел? Я твоя мать, ты будешь подчиняться!
От ужаса и бессилия он тихо заплакал. Лицо закрыв обеими руками, побежал наугад; плечом стукнулся о дверной косяк, локтями натолкнулся на большую дверь, открыл ее и упал, споткнувшись, на обе ладони. Он вышел в подъезд. От боли и отвращения к себе его вырвало. Потом он сидел, уткнувшись лицом в ладони, и думал о чепухе – наверное, о школьном хоре или прочитанном вечером рассказе.
Случайно задевший его приличный мужчина в пальто с меховым воротником отшатнулся.
– Кто тебя пустил? Что за вонь?
– Ну и идите себе! – немедленно огрызнулся Альберт.
– Сейчас скажу внизу!..
Сбегая вниз, он продолжал громко ругаться. Пришедшая с ним на этаж пожилая женщина с изумлением воскликнула:
– Это же ребенок Мюнце, писательский. Вы что?.. Ты себе лицо разбил? Дай посмотрю!
– Не трогайте! – Он оттолкнул ее руки и встал. – Старуха!
– Да чей это ребенок? – кричал, ничего не понимая, мужчина. – Что за хамство? Я на вас пожалуюсь! Вы уберете это или нет? Пройти нельзя!
Женщина испугалась налитых кровью глаз ребенка, даже перекрестилась. Не поворачиваясь к нему спиной, позвонила в квартиру:
– Что вы там? Ребенка потеряли!
Альберт побежал наверх. Руки у него ныли, но он сильнее хватался за перила – на случай, если откажут ноги и он опять споткнется. На последнем этаже, не имея хода дальше, на чердак, он сел и колени обхватил руками. Так его нашел отец; в уличном костюме, с волосами, уложенными для прогулки, он остановился в лестничном пролете и, заметив сына издали, позвал:
– Пошли домой! Мать волнуется. Сестру надо успокоить.
Альберт тупо на него смотрел, ничего не понимая.
– Ты себе висок разбил, я вижу. Мать вымоет тебе лицо.
– Глаза! Глаза!
– А, это. Это не так страшно.
– Я выбил их! Они выпадают! Я чувствую!
– Они не выпадают. Это от матери, у нее тоже бывает. Никто от этого еще не ослеп и не умер. Немного крови, ничего страшного. Вставай! Мне надо спешить! Да ты промерз весь! Мать промоет тебе голову, тебе полегчает, вот увидишь.
За руку Альберта провели в квартиру, в ванную. Отодвинув его отца, заняв собой все пространство крохотной комнатенки, Лина взялась за вату с перекисью.
– Он уходит, уходит! Это он виноват, он толкнул тебя. Я тоже виновата. Прости меня. Больше ты его не увидишь. Ну, будь хорошим мальчиком! Дай маме обработать твой висок…
Война тем временем шла к завершению, о чем свидетельствовали и частые поражения на фронтах, и положение в тылу, особенно в крупных городах.
Семье своего брата Иоганн писал из части, в которой был в качестве военного корреспондента: «…Настроения в армии ужасные, и говорят у нас о разном. Что случится?.. Сначала пайки урезали, и у нас начался голод, нам приходится питаться крысами. Мы тут как-то взбодрились после заключения мира с СР, рассчитывали на наступление Л. у нас, об этом очень много говорили, много о нем писалось, и каково же было наше разочарование, когда мы поняли, что оно провалилось! Значит, все наши усилия пошли прахом… Но что это я? Неужели я, как Кришан, становлюсь милитаристом? Нет-нет, не думайте обо мне так. Мне хочется, чтобы война закончилась как можно скорее. Тут жутко умирают люди. Мне не хочется больше это видеть, понимаете? Нужно признать, что наш мужественный правитель погубил нашу страну из-за своей тупости и жадности. Я знаю, как живут в тылу. Я знаю, что вы не можете купить еды, что нет ни хлеба, ни муки, ни молока, чтобы накормить детей. Как вы там выживаете? Как дети – и Ваши, и мой Альбрехт? Я писал Луизе, но она почему-то мне не ответила. Получила ли она мое письмо? Спросите ее… или напишите мне сами. Так вот, я знаю, как вы все там живете. И как можно призывать к войне и дальше? Как можно воевать на наших нищих, подпорченных крысами пайках – и знать, что наши жены и дети там, в тылу, голодают? И Вы можете как-то защищать правителя, которому наплевать на свой народ?.. Мне кажется, это должно закончиться. Многие не хотят воевать, пишут мелом на вагонах: "Мы воем не за Родину, а за миллионеров!". Эти надписи я видел не один раз, и почему-то мне становится спокойнее от них. Можете ли Вы понять меня?.. А потом к нам приехали фронтовики из госпиталя, на грузовиках, с красными лентами на кителях, с красными флагами, и стали призывать к борьбе за наши "свободу, красоту и достоинство". Неужели это все-таки Революция? Мне часто виделось такое развитие событий, быть может, я мечтал о нем, но боялся всю жизнь, и сейчас боюсь самой мысли, что все может измениться – и понимаю, что изменения нужны, без них никак…».
В ноябре уже, в Мингу, Лине написал ее муж: «…Узнал, что и Иоганн с ними. Как он мог – после того, что с нами случилось? Известно ли тебе что-то о нем?.. Ты знаешь, я опять у нас, но не в городе. Мы с ней успели расстаться. Очень хочу с тобой встретиться. Возможно, ты не захочешь больше со мной жить, и я пойму это, но, боже мой, не время нам сейчас ссориться. У меня нет никого, кроме тебя и наших с тобой детей. Я виноват, и я прошу тебя простить мне мою слабость – единственный раз, ибо ранее ты не прощала мне ни одного, и самого незначительного, недостатка… Да, все возмущены вероломством этих… Они не воевали, как фронтовики, – нет, они, получив деньги от наших врагов, отсиживались в тылу в ожидании момента, когда лучше ударить в спину нашей доблестной армии – и ударили, ударили! Пока наша армия проливала кровь, сдерживая противника, пока там, на фронте, гибли наши мальчики – наш Мурр там воевал и знает! – эти трусливые крысы прятались по углам, и только армия ослабла, только положение ухудшилось и правительство немного растерялось – и они тут же развернули свои красные тряпки! Разве могут тряпки быть флагами? Они, тыловые крысы, стали разъезжать со своей красной рванью по фронту и призывать военных сложить оружие. И это на войне! Вблизи нашего врага! Сложить оружие! На фронте – я знаю, мне написал наш благословенный Мурр! – никто их слушать не хотел, их били и гнали, зная их, как пособников наших врагов, – но они смогли взять власть. Понимаешь ли ты, что это значит? Сначала Юг, затем Север! Всюду революционная истерия! В Минге, я слышал, они захватили власть тихо, как-то без нервов, без шумихи, не то, что в столице. Там сейчас вовсю бушуют "красные", у них какие-то невозможные социальные реформы, все в руках исполнительного комитета советов рабочих и солдатских депутатов. В Минге, кажется, спокойнее, но я не хочу пока к вам ехать. Ты можешь назвать меня трусом, но я знаю, что в Минге меня могут взять за мою публицистическую деятельность – на Севере и за такое арестовывают, и за меньшее, – а тут меня никто не знает. Позже либо ты с детьми ко мне переберешься, либо я постараюсь вас навестить. Но нынче рано об этом писать тебе… Какое это имеет значение, наши с тобой отношения, в сравнении с такими-то масштабами? С ужасом я осознаю свою малость и неспособность что-либо изменить…».