Армия, в которую он пришел теперь, переживала сложные времена. По условию мирного договора офицерский корпус сокращен был на 26 тысяч: из приблизительно 30 тысяч имели право остаться на службе 4 тысячи при общем количестве войск в сто тысяч человек. Вставший во главе армии генерал С. задумал реформу системы военного образования и подготовки офицеров. Принцип его был прост: «У нас должна быть армия командиров». По задумке генерала, в ней каждый офицер, унтер-офицер и рядовой в случае необходимости должен был быть готов занять следующую ступень: так, рядовой обязан был уметь командовать отделением, унтер-офицер – взводом, лейтенант – ротой и так далее. Имея на постоянной службе столь профессиональный состав, возможно было, в случае нападения, развернуться в армию из 21-й дивизии – это был нужный минимум для обороны страны. Отсюда к желающим служить предъявлялись завышенные – в сравнении с теми, что были до войны – требования. Взамен предлагались регулярные выплаты и хорошие жилищные условия: уже будучи унтер-офицером, можно было рассчитывать на отдельную комнату. В каждом подразделении открывались солдатские клубы и библиотеки. Из-за обещанных благ и потому, что профессия эта по-прежнему считалась престижной, конкурс был серьезным – по пятнадцать человек на одно место. Лучшего из пятнадцати отбирали ротные и батарейные командиры. Желающие стать офицерами записывались в армию в качестве кандидата, фанен-юнкера. Увеличивался также срок службы: ранее можно было получить лейтенантский чин по прошествии года обучения, а ныне требовалось не меньше четырех лет, и за это время отсеивалась большая часть поступивших. Мельчайшая неосторожность, небольшая леность и вредные привычки могли оборвать карьеру и самого перспективного кандидата.
Начинал кандидат в учебном батальоне со стандартного курса молодого бойца продолжительностью в шесть месяцев. После, на правах рядового, фанен-юнкер переходил в строевую роту и в ней посещал дополнительные занятия по командованию отделением – все в течение следующего полного года. Если он отличился старательностью и сообразительностью, его отправляли обратно в учебный батальон (на положении ефрейтора), в котором он оставался три месяца, а после на унтер-офицерской должности участвовал в маневрах своей дивизии. Важно было, чтобы юноша установил хорошие отношения с сослуживцами и научился завоевывать авторитет. Получив хорошие отзывы о своих знаниях и человеческих качествах, он отправлялся дальше – в единственную в стране пехотную военную школу.
Из нее сын Лизель стал писать чаще, но характер и настроение его писем не изменились: он писал из обязанности и чтобы мать за него не волновалась. Он был счастлив. С иронией или ласково он рассказывал о мелких случаях на службе. В школе он изучал тактику на уровне усиленного батальона, географию, гражданское право, вооружение, автомобильное дело и иностранные языки. Спустя полгода он уехал в спецшколу в Минге и восемь месяцев зубрил военную историю, новейшие методы применения танков, авиастроение и основы воздушной разведки. Заканчивая курс в Минге, он перестал писать совсем. Позже он сослался на сложнейшие экзамены. Мать он обрадовал, сообщив по телефону, что отлично сдал их, но на вопрос, скоро ли приедет к ней, ответил неопределенно, не желая связывать себя обязательством, исполнить которое не сможет. «Мне нужно быть в полку, это очень важно, образование, понимаешь, мама? Ты же хотела, чтобы я учился». Он устал, но не желал отступать. От постоянных курсов и семинаров порой хотелось вешаться. Он часами читал книги по военным, экономическим и политическим вопросам, затем решал тактические задачи и составлял планы и приказы. Уже с больной головой, на кровати, он заучивал правила из русского, английского и французского языков. И засыпал с блокнотом, многократно повторяя фразы с didn’t, I have eaten, I ate и I'm going.
Лизель, к которой он приехал впервые, его едва узнала: он был очень красивым в униформе, но утомленным, с красными от усталости глазами и блеклой кожей. Она поседела, поэтому теперь носила платок, но при сыне обнажила голову и спросила:
– Ничего, что я постарела?
От ее объятий он стал отбиваться.
– Мама, ну ты что? Что ты плачешь?..
Давно ему не было так стыдно: он понимал, что любит мать, но не мог терпеть ее – ее растрепанную, униженную внешность, ее испитое лицо.
Дома стало еще хуже. Он, раньше не имевший сил на нежность, сейчас просто не мог выразить ее: ему было невыносимо стыдно. Мать, плача временами, старалась угодить ему. А он отлично понимал ее вопросительный взгляд и пытался спрятаться.
– Я тебе кое-что привез, – начал он, чтобы начать. – Отрезы на платье… и еду… и деньги… это все тебе.
– Хорошо дома? – присаживаясь напротив, робко спросила Лизель.
– Замечательно… ты знаешь.
– Ну… как ты живешь?
– У меня отличная служба, я доволен. В этом году собираюсь держать военно-окружные экзамены, чтобы попасть в Генштаб. Мне нравится учиться. У нас в гарнизоне учебные группы, нас готовят к этим экзаменам.
– Ты очень устаешь?
– Немного. Но это полезно.
– Ты амбициознее, чем твой отец, – сказала Лизель.
– У отца было состояние, которое перешло от деда, а деду оно досталось от его отца.
Лизель вздрогнула.
– У тебя хорошие товарищи?
– Отличные. Вот бы тебе с ними познакомиться…
Внезапно он представил, что они будут оценивать ее, говорить о ней, сравнивать со своими матерями, быть может, не измученными работой в трамвае, вечным безденежьем и пьянками. Она тоже поняла
и поспешным жалким голосом спросила:
– А у тебя есть… как это… возлюбленная?
– Возлюбленная? А-а, девушка. – Он краснел, не зная, как ответить.
– Милый, это же… это же не то, не…
– Я знаю. Так… извини, конечно, но нужна же мне какая-то практика.
Стыд подавлял его; будь они оба другими, лучшими версиями себя, он бы у нее спросил совета, попытался бы понять, есть ли в нем сентиментальное, нежное, – но теперь было так мерзко, что хотелось куда-то убежать.
Не пробыв дома и трех дней, он собрался обратно.
– Как? Уже? У тебя же отпуск!
– Но что я могу?.. Это работа.
Он с облегчением уехал; писал он, как раньше, посылал ей деньги, но зарекся появляться дома.
В начале зимы он получил телеграмму от Жаннетт – к собственному удивлению – из столицы. Жаннетт сообщала, что мать его при смерти, а она, Жаннетт, за ней ухаживает. Она просила его приехать как можно скорее. Он отпросился со службы и выехал через сутки.
– Очень жаль, – сказала Жаннетт на пороге.
– Что?.. Что?
– Очень соболезную, – сообразив, что нужно впустить его, сказала она и отступила.
– Но… как?.. Я же приехал! Вы за мной послали… что я успею и…
– Я очень соболезную, – настойчиво повторила она и взяла его под руку. – Хочешь на нее взглянуть?
– Я… я не понимаю…
За руку, как ребенка, она провела его в комнату и показала на что-то белое – статую под покрывалом с застывшим неживым овалом вместо близкого лица. Он попятился от этого, отмахнулся слепо от Жаннетт, спиной вышел из комнаты, мотая головой, как собака.
– Хватит! Возьми себя в руки! – резко сказала Жаннетт, считая, что ему это скорее поможет. – На тебе вся ответственность. Ты понимаешь? Возьми себя в руки!
– Что? Что ты говоришь?
– Я прошу тебя…
– Я что-то устал… можно мне сесть? Пожалуйста.
Жаннетт не приближалась, а он более всего хотел, чтобы сейчас его обняли и пожалели. Вместо жесткого тона – немного сочувствия и теплых прикосновений. Он боялся спросить о Марии, но вспомнил ее – и воспоминание было ужасно в своей насыщенности. Она бы не стояла в стороне, как Жаннетт.
Поломав что-то в себе, он встал и вернулся к постели матери, и, во власти странного чувства, сел на самый ее краешек.
– Мне лучше, спасибо. Можете не беспокоиться.
– Мне кажется, есть, о чем беспокоиться, – сказала Жаннетт. – Лизель попросила тебя посмотреть финансовые… ну, эти ваши книги.