Литмир - Электронная Библиотека

Когда самолюбие превращается в служение? Или было бы правильнее поставить вопрос прямо наоборот? Потому что ни она, ни мы даже не предполагали, что можно делать что-то иначе. Собственная таксономия была у одежды. Равно как у застолий и путешествий. Равно как и у женщин. Среди них были просто замечательные. Мама обожала одну стильную даму, элегантную и сдержанную – посмотрите, как она выглядит в винтажном лагерфелде или холстоне. Норка зимой. Шерстяное букле весной. Лен и шелк летом. Она съедала салат и на следующий день обязательно присылала свою тисненую карточку. При этом в фаворе оказывались и бунтари – маминой лучшей подружкой в семинарии была расстриженная монахиня. Существовала также категория растяп, категория дураков и категория женщин, которых моя мама называла «взмыленными лошадями» – насколько я могла судить, это были крашеные блондинки с тяжелым макияжем.

А в воскресенье утром она отправлялась туда, чтобы обращать крекеры в плоть Христову. Праведность как высшая форма правильности. Я так и не постигла природу маминого призвания, но утешалась тем, что знала кое-что о ее взглядах. В годы ее учебы, затянувшейся из-за нашего с братом малолетства, мы с ним научились не попадаться на удочку, когда некоторые взрослые из нашего района качали головами и говорили: «Так ваша мама будет священником, да?» Мы понимали, что этим людям не нужны ее благословения. Эти люди считали, что она не вправе даже подумать о том, чтобы кого-то благословить.

Что же касается меня, то пока мама училась в семинарии, я отринула Бога. Не потому, что не верила, а потому, что сочла себя недостойной. В церкви нам говорили, что Иисус слышит нас и плачет с нами. В церковном хоре я пела «Однажды в граде царства Давидова» на открытии рождественской службы, стоя в темноте за алтарем и нервничая до тошноты. Мне была близка мысль о том, что Иисус страдал подобно людям, и поэтому Господь может явить нам свое понимание. Но я не испытывала особых страданий. Я думала, что если Господь действительно прислушивается к плачам этого мира, то ему придется исцелить души нескольких миллиардов человек прежде, чем он доберется до моей. Отказ от любых просьб стал моим персональным служением.

Единственное исключение произошло со мной в девятилетнем возрасте. Регент нашего хора объявил, что по новым учебным правилам лучшим певчим будут присуждаться знаки отличия. Нам их показали – это были серебристые медали на голубых шелковых ленточках. Медаль для старосты певчих была больше размером и покоилась на алой атласной подушечке. Я сразу поняла, что она должна быть моей и только моей. Я была хороша. Я умела петь с листа. Самостоятельно работала с гимнарием дома. А еженедельные репетиции были моим любимым часом дня.

Вечером накануне присуждения медалей я опустилась на колени. Для большей значимости я сделала это на жестком полу, а не на ковре. Я просила выразительно и мягко. Молясь, я ощутила себя по-новому, как будто моя готовность обратиться с просьбой раскрыла нечто в моей душе. Теперь я буду лучше как христианка и даже просто как девочка.

В воскресенье утром мы в своих рясах собрались у алтаря, и широко улыбающийся регент наградил меня голубой ленточкой. Старостой певчих стала моя одноклассница Элизабет, кроткая девочка с глазами морского стекла. Она всегда пела чуть-чуть фальшиво, а ее отец был нашим приходским священником. Он стоял рядом с нами и сиял.

«Ну разумеется, ее получила Элизабет, – сказала мама по дороге на бранч. – Ее папа там главный. Как ни старайся, а с этим ничего не поделаешь».

Урок состоял в том, что, по меньшей мере в некоторых случаях, политика сильнее молитвы. Но я заключила, что была недобросовестна в своем желании. Я обратилась с глупой просьбой. Ведь если бы старостой певчих назначили меня, ей бы не стала та другая девочка. Это была игра с единственным победителем, следовательно, моя просьба таила в себе непростительный эгоизм. У меня ревнивое сердце. Я не заметила этого, а Господь заметил. Точно так же в пятнадцатилетнем возрасте я стояла перед зеркалом в ванной комнате общежития, не в силах сглотнуть, и поняла, что так или иначе хочу винить.

Школа Св. Павла относится к епископальной церкви. Главой школы является ректор, и на протяжении полутора веков почти все ректоры были рукоположенными священниками. В период моей учебы ректором был Келли Кларк, до этого возглавлявший факультет теологии Йельского университета. «В эти мрачные и опасные времена выпускники школы Св. Павла призваны вести нас к свету и миру», – сказал преподобный Кларк по случаю своего назначения в школу Св. Павла в 1982 году. Школьная риторика воспаряла к англиканским небесам. Нашими учителями были священники, а попечителями – епископы. Многие из них были еще и родителями моих соучеников. Отправляя меня туда, мама отправляла меня в свой новый мир. В моем архиве хранится форма отказа от ответственности, которую я подписала спустя несколько месяцев после изнасилования, чтобы полиция Конкорда могла затребовать мою медицинскую карту. Я была несовершеннолетней, поэтому кроме меня ее подписала и мама. «ПРЕПОДОБНАЯ АЛИСИЯ КРОУФОРД» – написала она заглавными буками, показывая всем им, кто такая она, кто такие мы и, главное, кем она видит в будущем меня.

Глядя в то зеркало, я уже понимала, что это ложь.

Мне хотелось бы верить, что в медпункт я отправилась в порыве заботы о себе, но я знаю, что это не так. Только дура могла вляпаться так, как вляпалась я. В моих прерывистых воспоминаниях о том вечере (серия ярких моментальных снимков, а не последовательный видеоряд) я видела себя прижатой к влажной промежности одного мужчины руками другого. Используемой, слабой. Шлюхой из благородных девиц. Я ненавидела девочку, которая все это сделала. Меньше всего на свете мне хотелось ассоциировать себя с ее нуждами. Я не считала, что достойна выздоровления, я была девочкой с твердым чувством обреченности. Проклятие Кроуфордов – это ко мне. Что-то творилось с моим горлом, и становилось только хуже, а дальше я могу утратить способность глотать и задохнуться. Чтобы прекратить это, нужна была медицинская помощь. Поэтому, выйдя из церкви, я свернула налево и, оторвавшись от потока учеников и учителей, направлявшихся в учебный корпус, пошла в расположенный на пригорке лазарет.

Там уже ждали приема знакомый мне по общаге японец, учившийся у нас по обмену, и двое ребят помладше. В другой ситуации я подошла бы к ним поздороваться. Но я была зла и чувствовала себя оскверненной, поэтому для их же блага держалась подальше.

«С моим горлом что-то совсем не так», – сказала я.

Медсестра померила мне температуру (нормальная) и сказала, что вокруг гуляет стрептококк. Она выбрала шпатель. «Давай смотреть».

Деваться было некуда. Я открыла рот, чтобы этот ужас вышел на свободу. Я представила, как все, о чем я старалась не думать, вываливается на эту миниатюрную женщину. Клубок пауков, комок червей. В моем горле завелась какая-то дрянь, и вот сейчас она все это увидит.

«А-ааа», – пробулькала я, зажмурившись. Остальные ребята притихли.

«Пробуем еще раз», – сказала медсестра.

Я очень постаралась. «А-ААААА». Она придавила мой язык своей деревяшкой. Я чувствовала боль даже там, где спинка языка примыкает к гортани. Из глаз полились слезы и ручейками побежали к ушам.

«Гм. Ладно, можешь закрывать», – сказала медсестра.

Я открыла глаза.

«Там ничего нет. Миндалины в норме, идеально чистые. Может быть, просто от недосыпа?»

Я пошла обратно на занятия.

Хуже всего моему горлу бывало по утрам, когда, как мне казалось, из-за лежачего положения ночью раздраженная кожа слипалась. К середине дня становилось немного лучше, а к вечеру я уже могла участвовать в репетициях хора, который собирался в церкви после ужина. Я получила места и в сборном хоре школы, что было не слишком сложно, и в вокальном ансамбле «Мадригал», куда был значительно более строгий отбор. Годы занятий в детском хоре окупились сторицей: меня приняли в коллектив, в котором были обладатели замечательных голосов (как минимум трое из учеников, с которыми я пела, стали известными вокалистами) и профессиональный музыкант в качестве руководителя. Мистер Флетчер выстроил наш звук, взяв за образец старинные англиканские мадригалы. Обычно мы пели а капелла, в основном мотеты и молитвы «Аве Мария» на четыре голоса. В английской церковной музыке женским голосам – сопрано и контральто – положено звучать пронзительно, но ровно, без вибрато. Поэтому мы и звучали как мальчики, для которых писалась эта музыка, а тональная чистота олицетворяла чистоту душевную. Одна из наших хористок, Нина, отец которой был музыкальным руководителем нью-йоркского собора Св. Иоанна, могла извлекать такие звуки практически без труда. Всем остальным приходилось сдерживать голос для фокусировки звука. Он должен был быть ровным, стройным и беспримесным. «Мне нужно, чтобы вы чувствовали вибрацию ваших скул», – говорил Флетч. Он то и дело взмахивал руками ладонями вверх, стараясь вытащить из нас этот звук. Прошелестев своей рясой прямо к рампе хора, он мягко тыкал нам пальцем между бровей. «Он вот где».

12
{"b":"883032","o":1}