Литмир - Электронная Библиотека

Там жили постоянно, но жизнь эта была нам неведома. Вдруг что-то ахнуло за этими заборами, и началась пальба, от которой заложило в ушах. Небо вспыхнуло синим и розовым, и стало понятно, что это стреляют так, понарошку. Салютуют шашлыку и водке.

На следующий год Елизавета Васильевна умерла — меня в ту пору не было в городе, и я узнал об этом на следующий день после похорон. Квартира была как-то стремительно оприходована невесть откуда взявшимися родственниками. Клянусь, среди десятков фотографий на стенах этих лиц не было. Однако Раевский с ними как-то сговорился, и ему дали порыться в архивах. Он вообще напоминал мне бармена в салуне, который является фигурой постоянной, — в отличие от смертных героев и шерифов.

И я аккуратно, день за днём в течение недели, навещал дом покойницы, помогая Раевскому грузить альбомы, где офицеры бесстрашно и глупо смотрели в дула фотографических аппаратов, и перебирать щербатые граммофонные пластинки, паковать старые журналы, сыпавшиеся песком в пальцах.

Хитрый Раевский, впрочем, предугадал всё, и то, что не унёс тогда, он забрал ещё через пару дней из мусорного контейнера. Мы набили обе машины — и мою, и его — письмами и фотографиями.

Он позвонил мне через три дня и заехал.

— Ты знаешь, что такое Захер?

Я глупо улыбнулся.

— Нет, ты не понял. Про Захер писал ещё Вольфганг Тетельбойм в «Scharteke». Захер — это сосредоточение всего, особое состояние смысла. Захер — слово хазарское, значит примерно то же, что и multum in pavro…

— Э-э? — спросил я, но он не слушал:

— Захер — это прессованное время ничегонеделания. Да будто ты сам никогда в жизни не говорил «захер»…

Я наклонился к нему и сказал:

— Говорил. У нас в геологической партии был такой Борис Матвеевич Захер. Полтундры обмирало от восторга, слыша его радиограммы «Срочно вышлите обсадные трубы. Захер».

— Смешного мало. А вот Захер существует. И теперь понятно, где. Я, только я, знаю — где.

Я сел к нему в машину, и первое, что увидел — тусклый ствол помпового ружья, небрежно прикрытый тряпкой. Тогда я сообразил, что дело серьёзное — не сказать, что я рисковал стать всадником без головы, но всё же поёжился. Итак, мы выехали из города заполночь и достигли генеральской дачи ещё в полной темноте. Но тьмы на улице не было — на дачной улице сияли белым лагерным светом охранные прожектора. Я обнаружил, что за год сама дача совершенно не изменилась. Изменилась, правда вся местность вокруг — дом покойной Елизаветы Васильевны стоял в окружении уродливых трёхэтажных строений с башенками и балкончиками. Часть строительного мусора соседи, недолго думая, сгребли на пустынный участок покойницы.

Мы с Раевским пробрались к дому и мой друг, как и год назад, поддел доской дверь. Что-то скрипнуло, и дверь открылась.

Мы ступили в затхлую темноту.

— Сторож не будет против? Может, не будем огня зажигать?

— Огня ты тут не найдёшь. Тут никакого огня нет, — хрипло ответил Раевский. — И сторожа, кстати, тоже.

Теперь мы находились на веранде, заваленной какими-то ящиками.

В комнате нас встретила гигантская печь с тускло блеснувшими изразцами.

Чужие вещи объявили нам войну, и при следующем шаге моя голова ударилась о жестяную детскую ванночку, висевшую на стене, потом нам под ноги бросился велосипед, потом Раевский вступил ногой прямо в ведро с каким-то гнильём.

Снаружи светало.

Рассеянный утренний свет веером прошил комнату.

Вот, наконец, мы нашли люк в подвал и ступили на склизлые ступени.

И я тут же налетел на Раевского, который, сделав несколько шагов, остановился как вкопанный. Помедлив, он прижался к стене, открыв мне странную картину. Прямо на ступени перед нами лежал Захер.

Он жил на этой ступени своей вечной жизнью, как жил много лет до нас, и будет жить после нашей смерти.

Захер сиял равнодушным сиянием, переливался внутри себя из пустого в порожнее.

Можно было смотреть на этот процесс бесконечно. Захер действительно создавал вокруг себя поле отчуждения, где всё было бессмысленно и легко. Рядом с ним время замедлялось и текло, как мёд из ложки. И мы долго смотрели в красное и фиолетовое мельтешение этого бешеного глобуса.

Когда мы выбрались из подвала, то обнаружили, что уже смеркается. Мы провели рядом с Захером целый день, так и не заметив этого.

Потом Раевский подогрел в таганке супчик, и мы легли спать.

— Ты знаешь, — сказал мой друг, — найдя Захер, я перестал быть сам собой.

Я ничего не ответил. В этот момент я представлял себе, как солдаты таскают трофейную мебель, и вдруг задевают углом какого-нибудь комода о лестницу. Захер выпадает из потайного ящичка, и, подпрыгивая, как знаменитый русский пятак, скатывается по ступеням в подвал. И с этого момента гибель империи становится неотвратимой.

Бессмысленность начинает отравлять огромный организм, раскинувшийся от Владивостока до Берлина, словно свинцовые трубы — римских граждан. Всё дело в том, что трофейное не идёт впрок. Трофейное замедляет развитие, хотя кажется, что ускоряет его.

В «Летописи Орды» Гумилёва я читал о том, что хан Могита, захватывая города, предавал их огню — и его воины были приучены равнодушно смотреть, как сгорает всё — и живое и мёртвое. В плен он не брал никого, и его армия не трогала ни одного гвоздя на пожарищах. В чём-то хан был прав.

Раевский продолжал говорить, и я, очнувшись, прислушался:

— …Первая точка — смысл вещей, а это — полюс бессмысленности. В одном случае — всмотревшись в светящуюся точку, ты видишь отражение всего сущего, а вглядевшись в свечение Захера, ты видишь тщетность всех начинаний. Там свет, здесь тень. Знаешь, Тетельбойм писал об истории Захера, как о списке распавшихся структур, мартирологе империй и царств.

Я снова представил себе радиоактивный путь этого шарика и какого-нибудь лейтенанта трофейной службы, что, зайдя в разбитую виллу, указывает пальцем отделению ничего не подозревающих солдат — вот это… и это… И комод поднимают на руки, тащат на двор к машине… И всё, чтобы лишний раз доказать, что трофейное, за хер взятое — не впрок. Сладкая вялость от этого шарика распространяется дальше и дальше, жиреют на дачных скамейках генералы, и элита страны спит в вечном послеобеденном сне.

Мы провели несколько дней на этой даче, как заворожённые, наблюдая за вечной жизнью Захера. Наконец, обессиленные, мы выползли из дома, чтобы прийти в себя.

Мы решили купить эту дачу. Ни Раевский, ни я не знали ещё зачем — мы были будто наркоманы, готовые заложить последнее ради Главной Дозы. Мы были убеждены, что нам самое место здесь — вдали от разбойной столицы, от первичного накопления капитала с ковбойской стрельбой в банках и офисах. Идея эта была странная, эта сельская местность чуть не каждый вечер оглашалась пальбой — и было не очень понятно, салют это или дом какого-нибудь нового хозяина жизни обложил особый и специальный милицейский отряд.

Раевский долго уговаривал родственников, те жались и никак не могли определиться с ценой.

Однако Раевский уломал их, и, уплатив задаток, мы снова поехали в дачный кооператив.

Когда мы выруливали на дачную дорогу с шоссе, то поразились совсем иному ощущению.

Теперь время вокруг вовсе не казалось таким затхлым и спрессованным, как тем зимним утром. Впрочем, настала весна, и солнце пьянило не хуже спирта.

Мы, треща камешками под покрышками, подъехали к даче Елизаветы Васильевны.

Но никакой дачи уже не было. Рычала бетономешалка, и рабочие с неподвижными азиатскими лицами клали фундамент.

Посредине участка был котлован с мёртвой весенней водой.

Я разговорился со сторожем.

Обнаружились иные, какие-то более правильные родственники, и оказалось, что дача была продана ещё до того, как мы впервые ступили на лестницу, ведущую в её подвал.

22
{"b":"882949","o":1}