И вот, по мнению людей, по-видимому, хорошо осведомленных, он получил стол и квартиру в одном из угрюмых институтов на берегах великих сибирских рек.
Действительно, наш Бонасье пропал, по крайней мере, телефон его не отвечал.
Портос, впрочем, уверял, что видел, как несчастного Бонасье убили. Это, якобы, случилось во время свалки на улице, в угрюмом октябре девяносто третьего, когда горел парламент, и танки шли по улицам.
Началась кровавая неразбериха, особо ужасная своей бесцельностью. Никто не знал, ни за кого, ни за что дерется.
Как всякое движение народных толп, натиск этот был страшен.
Наш Портос, будучи уже тогда при больших деньгах, участвовал в беспорядках вместе с начальником своей службы безопасности. Они, до зубов вооружённые, бегали по улицам. Рядом с ними оказался бронетранспортёр, что, как обезумевший зверь, крутил башней во все стороны. Оттуда стреляли не целясь, и, наконец, попали в человека рядом с Портосом. Человек этот был буквально разорван пополам, ведь пули из крупнокалиберного пулемёта огромные, величиной с сосиску. В убитом Портос успел узнать Бонасье.
Но я-то знал правду.
Наш Бонасье был жив, но перетёрт судьбой, как детское питание.
Историю недавней жизни Бонасье рассказал мне Миша Бидниченко, единственный (пока) членкор из наших однокурсников. Я не торопился рассказывать её другим, сам не зная почему.
Наш Бонасье оказался очень удачливым в девяностые — наверное, потому, что не имел амбиций.
Не было у него гонора, а то бы он уже уехал.
Он стал заместителем директора института, и ему уже прочили директорское кресло.
Институт был, конечно, маленький, многие ушли в чистую медицину и федеральные центры, но Бонасье делал своё дело, каждый день выходя на бой с нищетой своей конторы и отчаянием сотрудников.
Мы не слышали о нём оттого, что Бонасье не держался за свое имя и не пытался прославиться. Свои статьи ему писать было некогда, а чужие он не подписывал. Не из благородства, как я понимаю, а из какого-то старообрядческого противостояния миру.
Работал Бонасье понемногу, понемногу повышаясь в чинах, пока, незадолго до встречи однокурсников, приключились, как пишут в романах, некоторые новые обстоятельства.
Объявился человек, что, лихо жонглируя словами, предлагал новые методики работы с болезнями мозга.
Вёл он и политическую жизнь — по крайней мере, я видел его на предвыборных плакатах какой-то партии.
Он был самоуверен и прекрасен в своей самоуверенности, этот человек. Я видел его в телевизоре на фоне стен его знаменитой дачи-лаборатории в Подмосковье. Стены были высоки и выложены итальянским камнем, а хозяин красовался шейным платком в тон обстановке.
К себе на дачу он позвал академиков и академических начальников.
Там было несколько директоров институтов, принимавших решения.
По должности поехал и Бонасье — директор его института давно уже ничем не управлял, оставив на хозяйстве нашего Бонасье.
Я несколько раз представлял себе, как он едет (с него сталось бы на эту помпезную дачу на электричке). Вот наш Бонасье едет, мелькают за окном сосны, а он двигается навстречу неприятностям.
Изобретатель в шейном платке показывал гостям фокусы из школьных времён. Академики добросовестно прикладывали ладони к медным пластинам прибора и смотрели красивые линии, бегущие по экрану (ещё в школе я видел этот же опыт с некрасивыми старыми проводами и омметром посередине).
Вокруг суетился человек с телекамерой, потом даже оказалось, что камер было несколько.
При этом все знали, что патенты человек в шейном платке оформляет на двоих — на себя и ещё одного человека власти. Они и не скрывали этого и фотографировались вместе — сухощавый изобретатель в шейном платке и обаятельный толстый политик, похожий на гнома.
И я, находясь по другую сторону экрана, понимал, что академикам, может, и не давали никаких обещаний и ни чем не угрожали. Но никто из них даже не пошутил. Ведь всем известно, как непросто шутить с большими начальниками в нашей стране. Сначала тебе становится легко и приятно, а потом — холодно и мокро.
И что тут выбрать?
За академиками стояли их институты, и не все эти институты могли выжить сами по себе. Всюду была игра и тонкая дипломатия.
Академики отмалчивались, разводили руками, выдавливали из себя междометия. Их путь в науке был долог, они умели играть в аппаратные игры, они были дипломатами, да и другие старики со старухами, взятые заложниками, незримо присутствовали на даче изобретателя.
Но когда дело дошло до Бонасье, всё изменилось. Что-то щёлкнуло в голове нашего друга, и он брезгливо произнёс слово «надувательство». Бонасье был тоже не лыком шит, и видно было, что выбор, простой как щелчок тумблера, он сделал не прямо перед камерой, а немного раньше.
Видимо за несколько минут он сложил в уме короткую речь, догадываясь, что её всё равно обрежут в телевизоре.
Он говорил коротко и почти вежливо, да всё же успел сказать, что король голый.
Король голый, — прошелестело в соснах над дачей, король голый, — эхом рикошетило от стен пародийной лаборатории человека в шейном платке, король голый, — с облегчением кивали головами академики.
Король был голый, и об этом было сказано.
Но цена оказалась высока — Бонасье сняли с должности, и он проснулся на следующий день в бессрочном отпуске.
Я несколько раз возвращался к этому случаю. Бонасье не был не то, что героем, он был последовательно антигероичен. Он был некрасив, и вряд ли какая аспирантка упала б в его объятья (в кинематографе это бывает — молодой учёный проигрывает бой, но не проигрывает битву, но молодая подруга склоняет голову ему на плечо).
Он был скучноват, и все понимали, что он даже не учёный, а администратор, высидевший себе чугунным задом докторскую степень.
Но всё же именно он встал и сказал, что король — голый. А академики придумывали оправдания своему молчанию.
Так бывает (и этому нас часто учила история), что на пути врага часто становятся скучные неприятные люди, и, перед тем, как погибнуть, останавливают наступление на родной город. У нас западнее Москвы копни где хочешь — и найдёшь кости неизвестных негероических людей в истлевшей красноармейской форме.
Был, конечно, не 1941 год, но будущий директор института Бонасье погиб безвозвратно. Остался просто биофизик Бонасье, даже неизвестно, была ли у него теперь работа.
Но в человека с шейным платком уже впились журналисты, мёртвой хваткой вцепилось в него сетевое сообщество, а товарищи по партии наоборот, расцепили свои дружеские объятия. Рассказывали о какой-то неясной истории с государственными закупками его прибора для провинциальных больниц, но это всё случилось потом.
С Бонасье уже содрали погоны, и он тихо и безропотно стал учить детей в какой-то физматшколе.
Но он был похож на солдата, докинувшего гранату до вражеской амбразуры. Король был объявлен голым, и ничего поделать с этим уже было нельзя.
Жизнь нашего Бонасье, несмотря на перемену должности, не изменилась, только времени свободного у него стало побольше, и нам было интересно, куда, собственно, он девает.
Теперь Бонасье сидел с нами, пил наравне, и вообще был похож на научных сотрудников прошлого времени, времени серпа и молота.
Была такая порода — уже не младших научных сотрудников, но не рассчитывающих стать старшими.
И сейчас он сидел с нами, как чужеродное тело в биологическом образце, символ какой-то другой жизни — неуспешной, но правильной.
Мы-то были выплывшими, устроившимися, а он — неудачником. Но я понимал, что так я просто пытаюсь успокоить себя.
Рядом со стулом Бонасье стояла, прислоненная к стене какая-то длинная труба, завёрнутая в газету. Я гадал, что это, и не удивился бы, если б оказалось, что он взял с работы плакаты, свёрнутые в странную длинную трубу, чтобы на досуге в них что-то дорисовать. Господь, я и забыл, что на докладах можно пользоваться плакатами, а не проектором.