За кулисы к В. Каратыгину зашел некто Сорокин — автор посредственных пьес, не имевших на сцене успеха,— и сказал:
— А помните ли вы мою драму, в которой и сами принимали участие?
— Это какую? — насторожился Каратыгин.
— «Царскую милость»,— с гордостью произнес автор название своего «детища».
— Ну, еще бы, мой друг,— сказал Каратыгин,— конечно, помню... Я ведь злопамятен.
Замечательный актер Московского Малого театра В. Живокини играл в очень скверной пьесе «За-зе-зи». По ходу действия он должен посмотреть в лорнет и увидеть... Алжир. Актер смотрит в лорнет и вместо: «Я вижу Алжир» — произносит: «Я вижу Москву, театр, бенефис Живокини. Играют «За-зе-зи». Какая же это мерзость!» Публика в восторге, пьесу снимают с репертуара.
Провинциальный артист К. играл пьесу в стихах, совершенно не зная текста. Несмотря на усиленные старания суфлера, во время действия произошла длительная заминка, грозившая срывом спектакля. На К. стали махать руками, он понял, что его герою пора уходить со сцены и со словами: «Возьму я свою ролю и уйду я в эту дверю» — величественно удалился.
Артистка Императорских театров Елизавета Ивановна Левкеева была на редкость остроумной. Ее каламбуры и остроты ходили по столице и дожили до наших дней. Однажды Левкееву спросили: «Что представляет из себя женское платье?» Она ответила не задумываясь: «Репертуар немецкого драматурга Зудермана: «Честь», «Родина», «Счастье в уголке»; а иногда, впрочем, всего одну пьесу Островского — «Доходное место».
Константина Александровича Варламова можно было уговорить играть любую роль, убедив его, что нынче авторы не пишут первых ролей для комиков, а он — комик, и притом исключительный. «Что же делать!» — восклицал Варламов и играл бог весть что.
Он всерьез утверждал, что сыграть можно все: «Дайте-ка сюда поваренную книгу, прочитаю вам способ приготовления кулебяки с рисом и мясом или куриной печенки в винном отваре. Хотите, прочту как ученый муж, профессор — этакой лекцией, словно не об еде речь, а об отвлеченно-научном. Или смакуя, как католический монах-обжора и чревоугодник, или, наоборот, как больной желудком брюзга: фу, мол, гадость, чего только люди не едят... А то давайте отрывной календарь прочитаю вам или теткин сонник. Играть можно все, была бы охота».
Константин Сергеевич Станиславский играл Аргана в «Мнимом больном» Мольера. На одном спектакле у него отклеился нос. Он стал прикреплять его на глазах у публики и, глядя в зеркальце, приговаривал: «Вот беда, вот и нос заболел. Это, наверно, что-то нервное».
Михаил Чехов при поступлении в Московский Художественный театр получил задание от Станиславского изобразить... окурок. Михаил Александрович мгновенно поплевал на пальцы и с изящным шипением придавил ими свою макушку, «загасив окурок». Станиславский был покорен.
Харьков. Опера «Аида». На сцене Аида и ее отец — царь эфиопов. Дуэт царственной пары был закончен, а Радамес все не появлялся. Исполнитель роли Радамеса Богатырев запил в соседнем ресторане «Ялта». Эфиопский царь беспомощно огляделся по сторонам, и вдруг его осенила решимость отчаяния. Обратившись к дочери, он произнес красивым речитативом: «Напрасно мы ждем Радамеса, сегодня он к нам не придет». Царь с дочерью торжественным шагом удалились за кулисы, и занавес сконфуженно опустился.
На премьеру «Тангейзера» в парижской Гранд Опера Вагнер пригласил Мейербера. «Что скажете, маэстро?» — спросил Вагнер после спектакля. Вместо ответа Мейербер указал на спящего зрителя: «Смотрите сами».
Вскоре после этого была поставлена опера Мейербера, на которую автор пригласил Вагнера. «Каковы впечатления?» — спросил на этот раз Мейербер. «Взгляните!» — и Вагнер с торжеством указал на спящего зрителя. «А, этот? — не задумываясь переспросил Мейербер.— Этот спит еще с того вечера, когда шел ваш «Тангейзер».
Изумительному тенору Леониду Витальевичу Собинову было уже под пятьдесят. Выходя как-то на сцену в роли князя Синодала, он пошутил: «Да, скорее я грýзен, чем грузин».
Испанский скрипач-виртуоз Пабло Сарасате вечно придумывал всякие шутки. Как-то утром к нему в гостиницу пришли друзья и спросили, как он спал. Сарасате досадливо вскинул руки и произнес:
— Спал! О каком сне тут может идти речь!
— А что такое, Пабло?
— Ну сами посудите, может человек спать, когда у него в комнате полно черепах!
Друзья огляделись по сторонам и сочувственно покивали головами. Сцена эта повторялась из утра в утро несколько дней подряд, пока однажды в ответ на обычное сетование Сарасате друзья подхватили:
— Действительно, Пабло! Это безобразие. Надо идти жаловаться! Нет, вы поглядите, что творится.
И они принялись ловить ползающих по комнате черепах, которых сами напустили к нему в номер ночью. Сарасате и бровью не повел. Он только удрученно вздохнул и сказал:
— Ну вот, сами видите.
Величайший певец XX столетия Энрико Карузо приехал на гастроли в Париж. После первого выступления в оперном театре он простудился. Директор оперы был страшно взволнован и рассержен:
— Ну что мне делать? Не понимаю: как, где вы могли простудиться?!
— Я объясню,— ответил Карузо.— Сперва зал, раскаленный энтузиазмом публики, потом буря оваций, и наконец холодный прием у критики разве этого не достаточно для простуды?!
В ленинградском Малом оперном театре в 1924 году осенью шла усиленная работа по перелицовке оперных либретто. Так, например, из «Тоски» Пуччини была сфабрикована опера под названием «В борьбе за коммуну». Действие оперы авторы нового либретто перенесли из Италии во Францию, а Флорию Тоску превратили в участницу борьбы парижских коммунаров — русскую революционерку Жанну Димитриеву. Премьера оперы в новом варианте состоялась осенью 1924 года и, как шутили тогда, по-видимому, ускорила смерть Джакомо Пуччини, который скончался 29 ноября того же года в Брюсселе.
Особой любовью к импровизации прославился Николай Федорович Монахов. Его совместные с А. Кошевским отсебятины на сцене театра оперетты часто были остроумны и совершенно в стиле пьесы. Начинал обычно Монахов, Кошевский старался не отстать от него, но за Монаховым угнаться было трудно. Однажды Николай Федорович предупредил тогда еще начинающего актера Н. Радошанского: «Смотри, Николай, что я с ним сегодня сотворю!» Выйдя на сцену, Монахов что-то сказал Кошевскому, тот ответил — началась импровизация. После нескольких отсебятин, которыми обменялись партнеры, Монахов вдруг сказал: «Ну, ладно, ты поговори, а я пока уйду». И ушел. Никогда, ни до, ни после этого, не доводилось видеть у Кошевского такого растерянного лица. Он метался по сцене, махал руками, потирал их, что-то невнятно бормотал себе под нос... Наконец Монахов сжалился и вышел на сцену.