Литмир - Электронная Библиотека

Я страшно ему сочувствовал, страшно за него переживал, все думал, как он наверняка оглянулся в аэропорту, чтобы бросить последний долгий томительный взгляд на Бостон, на поражение и предательство, на те вещи, которые внушали ему непреодолимые страх и ненависть и теперь отравляли ему очередной укол изгнанничества. Сколько раз, наверное, возил он пассажиров в аэропорт и думал при этом: «А ведь придет, придет день, когда на их месте окажусь я».

При этом моя жалость к нему все-таки оставалась вымученной. Знал я – когда собрался в тот вечер выйти из кафе «Алжир», уже ощущая нечто вроде счастливой упругости в походке, – что пусть даже я и стану разыскивать его тень и отдавать ей дань уважения – так люди приходят с покаянием к могиле святого, к убиению которого, возможно, причастны, – я буду одновременно следить за тем, так ли сильно по нему тоскую, как следовало бы. Ответ мне был известен. Но все же хотелось убедиться окончательно. Плюс хотелось своими глазами увидеть, что он действительно отбыл и никогда не вернется. Хотелось заранее заглянуть в жизнь без Калажа. Часть души готова была праздновать, вот только не стану я праздновать, не зная наверняка.

И в тот момент, когда я был готов уже смириться с его отбытием, я поймал себя на мысли, что он ведь запросто может вернуться, объявить, что все оказалось ошибкой, его отвезли в аэропорт, но в самый последний момент из канцелярии губернатора пришла отмена ордера. «Я вернулся, Калаж вернулся», – выпалит он, заключая всех посетителей кафе в крепкие медвежьи объятия.

Я знал, что делаю. Я позволил себе в подробностях представить себе его возвращение, которого так страшился, – не только ради того, чтобы воздать должное своим более благородным инстинктам, но и чтобы насладиться моментом, когда я толчком пробуждаюсь от этой мимолетной фантазии к осознанию, что нет, он уже не вернется, он исчез навеки, бесповоротно. Кембридж показался мне вольготнее, спокойнее, и от этого вечера в конце декабря внезапно повеяло стужей, и это пришлось мне по душе. Да, я чувствовал себя свободным – так мир, видимо, ощутил невообразимую свободу, когда последних титанов на совесть отмутузили и отправили восвояси.

Когда я добрался до кафе, место его действительно пустовало. Никто из знавших Калажа завсегдатаев не хотел там сидеть. Тем самым они молча воздавали ему должное. Здесь раньше восседал король, отсюда он произнес последнее «прощайте». «У меня ком вот тут вот», – заявил Сабатини, указывая на свое горло. У Зейнаб тушь кровью растеклась вокруг глаз. «Хорошо, что ты пришел, – сказала она, обняв меня на кухне, куда я отправился ее искать. – Потому что тебе-то он доверял». Я в ответ – ни слова. «Тебе, в отличие от всех нас, никогда и ничего от него не было нужно».

Я не знал, как к этому отнестись, решил не реагировать. Зато знал, что своим молчанием как бы выражаю безусловное согласие. Зейнаб липкой лентой приклеила к стене набросок его лица, сделанный девицей, нуждавшейся в частых посещениях туалета. На нем остались следы сгибов, ведь Калаж держал его в одном из многочисленных карманов своей камуфляжной куртки. Виден был даже круглый кофейный след мокрого блюдца, и этот след вернул меня обратно в то летнее утро, когда он прыскал яростью в адрес женщины, которая взяла его к себе и обошлась с ним по-доброму.

Из «Алжира» я отправился в «Касабланку». Об отъезде Калажа знали даже бармен и некоторые официанты. Знали и бармены из «Харвеста». Я заказал бокал вина, встал у подковообразного бара в «Харвесте», притворился, что дожидаюсь его, что он вот-вот появится. Но на память приходил лишь тот вечер, когда он на моих глазах вышел из бара, а потом вдруг остановился снаружи закурить сигарету, которую при нас сворачивал. На моих глазах он немного помедлил и наконец вошел через заднюю дверь в «Касабланку», от задней двери, надо думать, двинулся и в сам бар, а из него – к заднему входу в кафе «Алжир». Я вспомнил уклончивое трепетание шутливой улыбки у него на губах, когда он уловил мои бессловесные сигналы, и как разговор наш прервало вечное его отрывистое «Bonne soirée», неизменно приправленное дружелюбием, наилучшими пожеланиями, вспышкой задиристого веселья. Отпечатки его пальцев остались по всему Кембриджу.

Второй бокал вина я заказал еще до того, как опустошил первый. Не хотелось, чтобы бармен подумал, будто я собираюсь выпить их залпом, я сделал это ради создания иллюзии, что со мной рядом пьет Калаж. Наверное, все еще хотелось понять, правда ли мне его не хватает. В итоге бокалов я выпил четыре. Вот тут мне стало серьезно его не хватать – однако я отчетливо сознавал, что сам я тут ни при чем, дело в вине.

Перед тем как выйти из «Харвеста», я обернулся и – чтобы проверить, каким вкусом отзовутся эти слова у меня во рту, или чтобы услышать, какое впечатление произведет на меня их звук, пожелал «Bonne soirée» метрдотелю-французу, а потом, в подражанье Калажу, стремительно вышел. Те же слова я повторял, шагая по Брэттл-стрит, не перестал и на Беркли-стрит, пока не понял, что делаю: расстаюсь навеки с кафе «Алжир», со всеми, с кем там подружился, с Зейнаб и Сабатини, алжирским и марокканским таксистами, со всеми, с кем перезнакомился через него, с «Харвестом», «Касабланкой» и воскресными вечерами в церкви Гарварда-Эпворта, с набором наших привычных слов, который начал складываться с первого дня, с душевной близостью, которая из этого набора выросла. Я говорил «Bonne soirée» бесчисленному множеству новых вещей, которые он принес в мою жизнь: ужинам с друзьями, ужинам наедине друг с другом, «счастливому часу», духу единомыслия, которого всегда не хватало в моей жизни и который помогал нам обрести единую почву под ногами в те часы, когда его тревоги по поводу грин-карты и мои тревоги по поводу научной карьеры ввергали нас обоих во мрак, и развеять его могли только женщины, случайно забредавшие в нашу жизнь и приносившие нам особое счастье потом, когда мы обсуждали их уже после. Я говорил «Bonne soirée» нашему крошечному оазису, воображаемому средиземноморскому алькову, уголку Франции, где бары вот-вот закроются на ночь, моему иллюзорному образу самого себя как стоика-одиночки, заброшенного на бескрайнюю холодную безлюдную мглистую равнину, ту, что сделалась моим американским домом. Я стал одним из «них», возможно, был им всегда, был к тому предназначен, вот только сам этого не знал или отказывался это признавать, пока не встретил Калажа и не утратил Калажа.

Рождество я провел в Кембридже, один. За эти три недели прочитал больше, чем с момента встречи с Калажем почти полгода назад. В январе пересдал экзамены. Пересдал успешно, через четыре дня был допущен к устным. И там все прошло хорошо. Первого февраля распрощался с Конкорд-авеню и переехал в Лоуэлл-Хаус.

Некоторое время после отъезда Калажа мне время от времени попадался на улицах его старый таксомотор – за рулем сидел марокканец. При виде его у меня каждый раз екало в груди – отчасти от ужаса, отчасти от радости, затем накатывало чувство вины, завершалось все неизбежным пожатием плечами. Мне случалось столкнуться с марокканцем, поначалу мы здоровались, а потом, когда стало ясно, что сказать нам друг другу нечего, кроме «Не слыхал о нем чего?», за чем следовало торопливое: «И я тоже», мы повадились отворачиваться. По-французски марокканец говорил с другим акцентом, был застенчив и не мог никого задеть, даже если бы и попытался. В кафе «Алжир», где поначалу я видел его довольно часто, он робко, шепотом, точно заговорщик. Я каким-то образом сообразил: алжирец Муму предупредил его, что Калажа наверняка депортируют, и сказал: главное – дождись, когда он вынужден будет продать машину. Меня это злило.

И все же каждый раз, поймав взглядом его таксомотор, я вспоминал то ясное солнечное утро, когда Калаж высунулся из окна – он объезжал Гарвардскую площадь по кругу – и громогласным приветствием вывел меня из ступора и вернул в здесь и сейчас. В тот день меня так воодушевило, что в жизни моей есть такой человек, воодушевило и то, что он застрял в пробке и не сможет ко мне присоединиться. Эти противонаправленные импульсы так и не удалось примирить, они копошились у меня внутри даже после его отъезда: хотелось его поискать, но с надеждой, что не найду. Когда его старый таксомотор ехал по Масс-авеню или стоял на Брэттл-стрит, в душе моей всплывали чувства и вопросы, ломать над которыми голову мне больше не хотелось: стоило им всплыть на поверхность сознания, они тут же отметались – незамеченные и безответные. Я все твердил себе, что надо как-нибудь нанять его машину и прокатиться. Но так и не нанял, отчасти потому, что на такси у меня никогда не было денег, отчасти потому, что я знал – едва открыв дверцу, я обнаружу именно то, что искал: запашок старой растрескавшейся кожаной обивки, которая всегда напоминала мне про обувные магазины; перекошенные откидные сиденья, на которые он не позволил двум мальчикам усесться, остановив машину возле Уолден-Понд; неискоренимый запах сигаретного дыма, который – а ведь тогда я не обращал внимания – как бы окутал его навеки. Нет, нельзя мне было садиться в этот таксомотор: я же никогда не ездил в нем сзади. Когда мы запрыгивали в машину, или он подвозил меня домой, или однажды ночью отвозил в Бруклин, потому что мне страшно хотелось переспать с девушкой, которая там жила, я всегда садился с ним рядом. Я говорил себе, что рано или поздно все-таки остановлю это такси – может, незадолго до отъезда из Кембриджа. Да все забывал. Потом этой машины в городе не стало. Потом не стало и меня.

51
{"b":"881141","o":1}