Одной из характерных особенностей общественной мысли конца XVIII — первой трети XIX в. являлись подчеркивание и своеобразная интерпретация познавательного значения обращения к прошлому. Интерес к истории обычно связывали либо с присущей человеку жаждой знаний, либо с «удовольствием», которое доставляет познание прошлого. Еще неизвестный автор одной из статей «Санкт-Петербургского журнала», издававшегося Пниным, отмечал, что «дух природного любопытства заставляет нас с нетерпеливою стремительностью обратиться на всеобщие происшествия, от которых душа наша погружается в удовольствие и в отвращение, в радость и отчаяние»{475}. Ту же мысль пропагандировал перевод А. Гевлича, прочитанный на одном из заседаний Вольного общества любителей российской словесности, где говорилось: «Удовлетворение естественному, врожденному любопытству человека — знать о вещах, его окружающих, тем более удовлетворение справедливого любопытства о себе самом, о происшествиях земного шара, нами обитаемого… может сделать уже для нас историю приятною и занимательною»{476}. Об этом же писали профессор Харьковского университета Г. И. Успенский, профессор Московского университета X. А. Чеботарев, П. Наумов, Т. Воздвиженский и др.
Сходные мысли высказывал и Карамзин. Как и упоминавшиеся его современники, историограф склонен считать, что интерес к прошлому в равной мере присущ и просвещенному и «дикому» человеку и определяется свойственным ему любопытством. В знакомстве с событиями и людьми прошлого историограф видел возможность «занять ум» и питать «чувствительность»{477}.
Признание познавательной роли истории фактически представляло собой один из элементов просветительской идеологии, рассматривавшей знания вообще и исторические в частности как составляющую и необходимую часть человеческой культуры. Однако в полемике вокруг «Истории» такие ее критики, как Каченовский и особенно Арцыбашев, в своем стремлении исключить труд историографа из ряда серьезных научных сочинений, противопоставляя ему требование установления «истины», были вынуждены пойти на сознательную гиперболизацию познавательной роли истории. «Я учусь истории, чтобы знать ее», — провозглашал, например, Арцыбашев{478}.
Но именно против такой гиперболизации, против изучения прошлого ради изучения, без поиска в нем ответов на волнующие проблемы современности выступали многие представители прогрессивного лагеря. Подчеркивая политическое и воспитательное значение исторических знаний, Н. М. Муравьев заявлял, что история — это «не удовлетворение суетного любопытства» и «не забава праздности»{479}. С ним был согласен и Н. И. Тургенев, когда писал: «Но книга истории есть мертвая книга для тех, кои желают оною только что удовлетворять своему любопытству, кои стремятся познавать из оной одни только происшествия в отдельности, не соображая причин с действиями»{480}. Избрав историю мощным политическим и идеологическим оружием, декабристы предостерегали современников от бесцельного обращения к прошлому и фактически приближались к пониманию историографии (историописательства) как науки, раскрывающей механизм общественного развития.
Последний аспект, естественно, выводил спор о роли истории на методологический уровень. Если история не просто знание прошлого, а наука, способствующая объяснению мира и человека, то в чем заключается ее роль в этом объяснении и с помощью чего она способна это сделать?
Реакционный лагерь давал однозначный ответ, который красноречиво характеризует инструкция М. Л. Магницкого о преподавании истории в Казанском университете и ряд других вышедших из-под его пера документов. Историческим знаниям в них придавалось откровенно теологическое звучание, а история как наука объявлялась служанкой богословия. Эта трактовка решительно отрицала какую-либо самостоятельную роль исторических знаний в познании общественной жизни, превращая историю лишь в иллюстрацию нескольких богословных идей с откровенно православной окраской: всякое событие прошлого есть следствие провидения; русский народ — народ-богоносец, а Россия — государство, к которому провидение питает особое «благоволение»; «примерное благочестие» русского народа всегда спасало его от бед и способствовало славе государства. Этих основополагающих теоретико-методологических установок не смогло избежать даже популярное «Руководство к познанию всеобщей политической истории» И. К. Кайданова, во втором издании которого (1821) появилась фраза о том, что история должна показывать «во всех происшествиях мира святую волю провидения», с тем чтобы «смиренно покоряться оной».
Элементы аналогичного подхода к прошлому, переплетающиеся с философией фатализма, можно обнаружить и у Карамзина. Лжедмитрий I, например, у него представлен как рука провидения, карающая Бориса Годунова за его причастность к убийству законного наследника Дмитрия. В упоминавшемся стихотворении «Освобождение Европы и слава Александра I» мы встречаем немало упоминаний о «народе-богоносце» и его «благочестии» и т. д. В «Истории» Карамзин пропагандировал идею, высказанную им еще в «Письмах русского путешественника», где, касаясь французской революции и утверждая, что «насильственные потрясения гибельны», он советовал читателям отдаться во власть провидения, которое «имеет свой план». Но основной акцент Карамзин все же делает на другом.
Еще в молодости он провозгласил историю служанкой философии, подразумевая под последней правила нравственности, свод жизненных принципов, которым должен следовать человек. Историографа занимает концепция человеческого счастья, в основу которой он кладет идею о гармонии мира. По Карамзину, жизненная мудрость человека заключается в том, чтобы научиться повелевать чувствами, трудиться, сносить свалившиеся несчастья и ощущать «во всяком состоянии» свое нравственное величие. «Ничего нельзя доказать против чувства: нельзя уверить голодного в пользу голода. Дайте нам чувство, а не теорию»{481}, — писал он. Не веря в возможность объяснения мира, уповая на время и предопределенный провидением ход событий, историограф главное внимание обращает на человеческую личность, признавая ее бессилие перед историческим процессом. Счастье, утверждает он, повторяя популярную в европейской литературе идею, находится в сердце каждого человека; и история помогает найти путь к нему; она — одна из тех стезей, которые ведут «к великолепному храму истинной мудрости и счастливых успехов»{482}.
Прогрессивный лагерь придавал серьезное значение истории как науке, способной объяснить общественную жизнь. Например, такой идейный предшественник декабристов, как В. Попугаев, во взгляде на историю как науку предвосхитил идеи Полевого. Призывая к написанию исторического труда в «философском духе» с объяснением причин «всех примечания заслуживающих происшествий, и побуждений, заставляющих стремиться необыкновенных мужей к цели их действия», он подчеркивал, что с помощью истории можно понять жизнь общества, народа, уяснить, как «весь род человеческий шествует по одним законам к известной точке»{483}. За словами Попугаева, по существу, скрывалось признание истории как важного инструмента в постижении закономерностей и причин общественного развития. С презрением отвергал теологическую трактовку истории декабрист Орлов{484}. Ироничен в отношении к ней и Н. Муравьев. Встретив в «Письмах русского путешественника» рассуждение о провидении, имеющем свой план в истории, он, ловя историографа на слове, с удовлетворением констатирует: французская революция «была без сомнения в его плане», т. е. была избрана провидением для преобразования общества, а история «весьма естественно» показывает закономерность «восстания раба… против господина»{485}. О важности исторических знаний в возникновении «идей философических» писали такие критики труда Карамзина, как Лелевель, Погодин и др.
Манифестом нового, буржуазного подхода к значению истории в познании общества стали работы Полевого. История, заявлял он, это «практическая поверка философских понятий о мире и человеке, анализ философского синтеза»; в ней находится «поверка всех догадок и предположений ума, философия опыта»{486}. Если исключить туманное «анализ философского синтеза», вызвавшее немало ехидных замечаний у оппонентов, очевидно, что в трактовке Полевого, как и у Попугаева, исторические знания несут в себе самостоятельный методологический заряд и, не поднимаясь до науки наук — философии, являются ее первой и главной слугой в объяснении общества и человека.