—Ровно в чистом поле он тебя захватил. Расхвораешься, сиди тогда с тобой, сердцем мучайся...
На столе самовар с шумом выбивает высокий и пушистый султан пара чуть не до самого потолка. Пал Палыч у крана. Выжидая, пока наполнится кипятком чашка, он тылом ладони поглаживает свою раздвоенную бороду и рассудительно замечает:
—Ничего. Мы вот в него сейчас горяченького вольем и на печь скомандуем.— Наполнив чашку, Пал Палыч поставил ее на край печи и, вывернув руку, усмехнулся: — Пожа-луйте-с, молодой человек! Прямо ресторан получился!
И вот я на печи. Лежу, подложив под грудь подушку, слушаю беседу Пал Палыча с бабаней. Они ее, должно быть, начали еще до меня и теперь продолжают. Бабаня передвинула заварной чайник на подносе, вздохнула:
Так-то уж она умучилась, что и сон ее не берет.
Да-а, хоть и богатырская женщина, а усталость и слонов валит.
Я догадываюсь, что говорят они о Царь-Вале.
А помните-с, уважаемая Мария Ивановна,— с веселой усмешкой обратился Пал Палыч к бабане, подбирая со лба прядки седин и прихлопывая их к розовой лысине,— помните-с, вот здесь, в этой кухоньке, я сообщил вам радость о низложении царя и пообещал перемену нашей жизни к лучшему? Вы мне не поверили и так мудро ответили-с, что я до сих пор вспоминаю.
Чего же это я тогда сказала? — удивленно спросила бабаня.
А вы так выразились: «Язык — мельница безоброчная. Не помрем, так и мы поврем».
Бабаня рассмеялась.
836243
И чего же мудрого в тех словах? Эту побаску я от матери покойной еще девчонкой слышала.
Тогда ваши слова я мимо ушей пропустил. Радостный же факт: революция! Телеграммы, красные флаги, шествия... Я лично революцию ждал, как в молодости свою любимую Сашеньку на свидание. Пообещает прийти на Балаковку, как затемнеет, а я уже туда засветло прибегу. Жду и жду... Полночь, а ее нет. Так я и жду до утра. Исстрадаюсь, а не ухожу. Вот так же революцию ожидал. Пришла, да не та получилась. Пришла, да посмеялась, как, бывало, Сашенька моя.
—Чего-то я тебя не пойму, Пал Палыч,— сказала бабаня. Он задумался, помешивая чай, а затем швырнул ложечку
на блюдце и заговорил торопливо и гневно:
Вчера развертываю газету «Саратовский вестник» и что же читаю? Их императорское величество Николай Александрович со всем своим августейшим семейством, с фрейлинами и полным составом двора, даже с доктором, проживают и здравствуют в Царском Селе. За ними надзор, уход и все, что угодно-с. У императрицы, видите ли, ножки болеть изволят, так ее на прогулку на колясочке выкатывают-с. И так все в этой статье написано, что-де не беспокойтесь, уважаемый читатель, все будет так, как и было.
Ой, да не расстраивайся, Пал Палыч! — с укоризной, но душевно воскликнула бабаня.— Тесто-то в деже1 да уюте и то не враз созревает, а тут...
Пал Палыч перебил ее:
—Страдаю я! Ужасно страдаю! Выходит, свет-то свободы только мелькнул, какие-то темные силы его загасили.
Я уважал Пал Палыча, и слушать его было больно. Никогда не приходилось мне видеть его таким обиженным. Любезный и сердечный, он всегда жалел других, сочувствовал не только знакомым, но и неизвестным ему людям. За все это в Балакове его прозвали Добрым духом. И я понимал, что страдает он не только за себя, но и за всех, за всех. И мне было горько...
Посидев минуту-другую, Пал Палыч поднялся:
—Пойду-с я, Мария Ивановна.— И уже от двери, словно спохватившись, сказал: — А вечером непременно буду.
Бабаня проводила его, вернулась и, собирая чашки со стола, мельком глянула на меня, со вздохом сказала:
—Спал бы. Дед за расчетом к коменданту ушел.
Уснул я не скоро: Пал Палыч стоял перед глазами, а очнулся от громкого разговора, доносившегося через прихожую из горницы, В кухне было темно, а в прихожей бродил розоватый полусвет.
1 Дежа — кадушечка или корытце, в котором ставится тесто. В иных местах дежой называлось полотно, покрывающее оставленное тесто, а чаще и то и другое называли дежой, дёжкой.
Соскользнув с печи, я выбежал в прихожую, заглянул в горницу. Бабаня хлопотала возле лампы-«молнии», устанавливая ее на самоварной конфорке. Царь-Валя сидела возле стола на табуретке, торопливо подбирала под гребень непокорные волосы и, держа в зубах шпильки, с какой-то почти мальчишеской удалью восклицала:
—А мне что?! Да ты хоть жги меня, хоть в Волгу сунь, кто по мне слезу уронит? Ни детей, ни родни. Вот.— Она выставила палец.— У любого его отсеки — жить будет. Так и я среди людей. Не правду, что ли, говорю?
По горнице от стола до двери спальни, поскрипывая подошвами, ходил Зискинд.
—Однако правды вы, Валентина Захаровна, не говорите,— сожалеюще, мягко сказал он, останавливаясь у стола.— И это, знаете ли, меня удивляет. Что бы ни было между нами, цели-то наши общие.
Царь-Валя рассмеялась:
—А ты, Михаил Маркович, вроде попа на исповеди. Тому уж во всех грехах покаешься, а он над тобой гудит: «Не осуждала ли ближнего, не завидовала ли богатому, не чернила ли невинного?» Не знаешь, чего ему ответить, и талдычишь: «Грешна, батюшка! Грешна, батюшка!» — Царь-Валя вдруг поднялась и переплела на могучей груди руки. Стояла, откинув голову, пощуривалась и осуждающе говорила: — Не чаяла я, господин Зискинд, так-то с тобой беседовать. Не ты ль мне в десятом году в Казани бумагу подписал, что я ненормальная и душой и телом? А нынче вроде уж и с допросом: где была, что видала да как в Балакове очутилась? За ум взялась, опять по циркам цепи рву. В Балакове цирка нет, да знакомых полно. Вот и завернула. Я человек вольный. А волю, сам знаешь, еще при царе взяла. А теперь-то что же? Сам, слыхала, речи про полную свободу произносишь. «Долго ли в Балакове проживу?» — спрашиваешь. Не скажу. А жительство мое знаешь где теперь будет? Не забыл, чай, Журавлеву Надежду Александровну? Вот завтра-послезавтра переберусь в ее дом — жалуй ко мне в гости.
Бабаня чуть-чуть приспустила фитиль в лампе, выровняла свет и, медленно ступая, пошла к двери. Столкнувшись со мной в дверях, коснулась локтя, прошептала:
—Иди-ка, сынок...— Войдя в кухню, устало опустилась на лавку и расстроенно произнесла: — Неладно все вышло. К Захаровне люди по секрету сходиться начали, а тут доктор... Уж так-то она разволновалась!..
—А где же люди?
—И как только мы с ней вывернулись! Задержала я доктора в сенях, а они тем часом через кухню все в сараюшку схлынули. Доси руки-ноги дрожат.
Я выбежал во двор. До сарая добежать не успел. Звякнула щеколда, и на крыльце появились доктор и Царь-Валя. Луна лучилась в небе, наполняя двор зеленоватым светом.
Напрасно обижаетесь, Валентина Захаровна,— сходя со ступенек, говорил доктор.
А чего мне обижаться? — откликнулась она.— Вы не серчайте. Я, часом, говорю не от ума, а от сердца.
Зискинд, приподняв шляпу, зашагал к калитке, а Царь-Валя махнула мне рукой и, спустившись с крыльца, сказала:
—Погляди-ка, Ромаша, куда он пойдет.
Таясь в тени домов, я шел за Зискиндом. У пожарной каланчи он остановился в раздумье. Стоял, то снимая, то надевая шляпу, затем будто отмахнулся от кого-то и повернул к больнице.
У калитки меня поджидала бабаня. Молча взяв за руку, повела не на крыльцо, а к двери, выходящей из кухни на задний двор. Я удивился.
—Иди, иди! Заложила я ту дверь-то. Да скорее! У меня, поди-ка, самовар выкипел.
Но самовар уже стоял на столе, и дедушка, подставив под кран заварной чайник, наполнял его кипятком. Запах липового цвета и мяты распространялся по кухне.
Бабаня молча отстранила дедушку от самовара, и в ту же минуту из прихожей его окликнул Ибрагимыч:
—Наумыч, ходи сюда живей!
Я потянулся за ним, но в горницу войти не осмелился. Стоял, опершись плечом о косяк, смотрел и слушал. У стола, выдвинутого на середину комнаты, стоял плотный, с взвихренными седыми волосами, чернобровый и черноусый человек в пиджаке и черной косоворотке. Пристукивая по столу кулаком, он говорил, обращаясь к Григорию Ивановичу, сидевшему чуть в стороне от стола: