Дальше так:
А вот горкинских мальчишек, Ясноглазых ребятишек, И в злодеев и в воров оборотил И чудок было в тюрьму не посадил.
Больше ничего не запомнила. Людмила Николаевна сказала, что с Углянского жандармский мундир снимут, а солдатскую шинель оденут и на войну угонят...
Макарыч каждый день получает газету. Прочитать, что в ней написано про нас с Акимкой так хотелось, что я не выдержал и побежал к нему.
—Да ведь я этой газеты не получаю, Ромашка,— рассмеялся он.
А Углянского правда на войну угонят?
Едва ли. А вот из Балакова он уехал без аксельбантов.
Совсем уехал? — обрадовался я.
В эту минуту резко громыхнула щеколда на двери сенец, и в горницу вбежал Акимка:
—Мы с бабанькой приехали! Встречайте. А я домой побегу! — И он тут же исчез.
Вечером я надел подаренный Горкиным костюм, ботинки со скрипом и тупыми лакированными носками и, не чуя под собой земли, пошел на Завражную к Поярковым. Наряднее меня никого не было на улицах, и казалось — все, кого я ни встречал, смотрят на меня и удивляются. Под этими взглядами мне почему-то стыдно, и я тороплюсь, спотыкаюсь в необношенной обуви.
Стесненность эта пропала, едва я увидел Акимку в таком же костюме. Обдергивая коробившиеся полы куртки, он осматривал себя кругом, поддергивал брюки, водил носками ботинок, то и дело повторял:
—Вот это да!..
Тетка Пелагея хлопотала возле него. Она то отходила от Акимки, то, приближаясь, оправляла клапан на грудном кармане куртки, встряхивала рукав и тихонько посмеивалась.
Видал? — будто не замечая, что я такой же нарядный, спросил Акимка и провел ладонями от плеч до подола куртки. А сам выпрямился, выпятил грудь и вскинул голову. Стройный, чуть-чуть ниже матери и шире в плечах, он не был похож на мальчишку. Но вот лицо его дрогнуло, и он, привычно шмыгнув носом, принялся оглядывать и ощупывать мою куртку.— А у тебя пуговки почерней моих. Подкладка тоже разнится: на твоей синяя, а у меня, ишь, серая.
Да хватит тебе, Аким! — рассмеялась тетка Пелагея.— Станьте вы рядом, я на вас хоть погляжу.
Мы стали плечо в плечо, и нам было очень смешно под счастливым взглядом тетки Пелагеи. И вдруг, покусывая губы, она закачала головой и с осуждением произнесла:
—Большие уж, а глупые.
Потом мы рассматривали маленького Павлушку. Безбровый, носик как пуговка. Спит, а губами чмокает, на подбородке у него в точности такая же вдавлинка, как и у Акимки.
Наглядевшись на Павлушку, мы стали читать Олино письмо. Когда дошли до приговорок, Акимка рассмеялся:
Эх, ты!.. Да я их незнамо когда читал! На хутор собирался ехать, а тятька их в своей тетрадке написал. Мамк, где тятькина тетрадка? — И он засновал по избе, заглядывая в ящики стола, на полку, на божницу.
Не ищи,— тихо сказала тетка Пелагея.— Унес он ее из дому.
Вот, всегда уносит!—обиделся Акимка.— И тогда уносил. И читать ее не велит. Спасибо, когда писал, Павлушка раскричался. Тятька с ним завозился, а я и прочитал. Ну, постой, я с ним потолкую...
Как толковал Акимка с отцом, я не слышал. Только когда мы встретились с ним на другой день, он спросил:
Тебе тятька тетрадку дарил?
Дарил.
А ты в нее чего вписываешь?
Я растерялся. За болезнью, а после за делами я совсем забыл о тетради.
На вот.— Акимка вынул тетрадку из стола.— Да зря не кидай. Хорошо, что тятька догадался унести ее, когда ты хворый лежал, а то бы...— Сердито хмурясь, он полистал тетрадку и ткнул пальцем в запись: — Читай, чего написал.
«Когда меня Макарыч посылал с ложкой к Надежде Александровне, она подарила мне книжку про Дубровского. А с Макарычем Надежда Александровна в ссоре. Она хорошая. Власия приютила. Об этом никто не знает. Я рассказал Макарычу, Акимкиному отцу и дяде Сене».
Акимка не дал мне дочитать, опять ткнул пальцем и сердито сказал:
Попала бы тетрадка на глаза Углянскому, всех бы враз в тюрьму посадил.
За что? — удивился я.
А я знаю, за что? Только уж ежели ты записываешь, то должен тетрадь прятать и никому не показывать. Тятька вон как свою тетрадку прячет, днем с огнем не найдешь. А за то, что я в его тетрадку заглянул, он знаешь как меня укорял! Стыдно было. И пригрозил язык отрезать, если мы с тобой про газету болтать будем.
Ребятишки! — обратилась к нам тетка Пелагея.— Чего это вы и вчера весь вечер просидели, и нынче целое утро? Походили бы по Балакову, покрасовались бы в обнове. Вы в ней уж такие ладные, чисто парни.
И мы пошли по Балакову. Погуляли по берегу Балаковки, сбегали в Затон и на то место, где был поселок. По приметам разыскали место, где стояла хибарка, в которой я жил с ма-манькой и дедом Агафоном. Из Затона направились на базар, да задержались у почты. Широкая, густая толпа женщин окружила крыльцо почтовой конторы. На крыльце стоял Пал Палыч Дух, прижимая к груди пеструю пачку писем. Он выдергивал из пачки по письму и выкрикивал:
—Круглова Дарья! Получай. От сына, должно...
В толпе начиналось движение. Какой-нибудь полушалок быстро передвигался среди других, к Пал Палычу протягивалась рука, и письмо исчезало.
Погорелова Татьяна Филипповна! От мужика. Бери! Раз пишет, стало быть, живой...
Ой, господи! — с завистью воскликнула женщина и, вытирая слезы, пожаловалась соседке: — Танька-то счастливая— на неделе два письма. А мой, должно, сгинул и косточки его истлели.
Пал Палыч продолжал называть фамилии, а женщины не шевелясь слушали, и у всех у них были полуоткрыты рты, а брови, взлетев, трепетали. Когда пачка писем истаяла в руках Пал Палыча, он поклонился и ушел в контору. Толпа медленно начала распадаться. Те из женщин, что ждали, но не получили писем, тихонько всхлипывая, сморкались в передники и уходили, приспуская на лоб платочки, а те, кому посчастливилось получить письмецо, суетливо шныряли по поредевшей толпе с радостно взволнованными, разрумянившимися лицами. Прижимая письма к груди, они приподнимались на носки, ища кого-то глазами, а кое-где уже сбились небольшими кучкам-и, стояли голова к голове, а из середины доносился тоскливый и слезливый голос чтицы:
—«И посылаю я низкий поклон родимой матушке Гли-керье Пантелевне и любезной жене Наталье Зиновьевне, а деткам моим родительское благословение»...
А в другой кучке голос раздавался звонко, но то и дело прерывался, будто подскакивал:
«Обезручила меня война. Левую по локоть снаряд отрезал, а на правой один большой палец остался»...
И ро-о-одной ты мо-ой!..— заголосила какая-то женщина, и третья группа начала быстро распадаться.
Вопящую, растрепанную седоволосую солдатку подруги подхватили под руки и повели вдоль порядка.
—Пойдем,— скучно сказал Акимка,— дюже сердце теснится.
По сердцу действительно будто зверек какой царапал колючей и холодной лапкой. Казалось, что я не слушал, а сам читал эти письма.
—Тетрадку-то свою возьми,— ворчливо сказал он, когда мы дошли до его квартиры.
У Акимкиных родителей оказались дедушка с бабаней. Я обрадовался, но тут же заметил, что у бабани наплаканы глаза, а тетка Пелагея, прислонив Павлушку к груди, раскачивается и кончиком пеленки вытирает слезы. Дедушка сидит печальный, опустив голову. Максим Петрович с полотенцем через плечо стоит в дверях кухни и, вытирая руки, хмурится.
—Это чего вы? — недоуменно спросил Акимка.— Ай Пашка захворал?
—Да нет, сынок, нет. Вон из Двориков письмо получилось,— кивнула тетка Пелагея на стол.
Там лежал неуклюжий синий конверт.
Акимка подскочил к столу, выхватил из конверта письмо, сел под лампой. Смотрел на письмо невидящими глазами и то краснел, то бледнел.
—Ромк! — Он махнул письмом и, отстранив отца, скрылся в кухне.
Когда я вошел за ним, он сидел над письмом, прижав к ушам ладони. Я стал читать сбоку, с трудом разбирая косые, корявые буквы:
Пишет и кланяется вам Иван Терентьич Манякин из Плахинских Двориков 5 апреля 1916 года.