—Да ведь есть мука-то! — отговаривался я.
—Есть, да мало. А когда мало, душа у меня болит.— Она вздыхала и делала жалостливое лицо.— Не могу я, зо-лотенький, без запасу!
Жить без запаса Арефа действительно не могла и накапливала не только муку или пшено, а и мясо и рыбу. Запасет и забудет, а продукты испортятся. Она накапливала не только продукты. В каморе в нескольких укладках у нее хранились огромные клубки шерстяных ниток и неисчислимое количество чулок, варежек, перчаток. Их давно изъела моль... На свободе, перекладывая из короба в короб испорченные вещи, Арефа тихонько плачет, приговаривает:
—Ничем я перед тобой, господи, не грешная, а ты на-казуешь!
До отвращения жалка была Арефа в такие минуты. Жалка и непонятна. Я давно заметил, что она может притвориться ласковой и жалостливой. Но притворяться перед людьми — одно, а плакать над изъеденными молью чулками? Плакать просто так?.. Трудно было понять ее.
Внезапный приезд к Силантию Наумовичу гостей из Саратова повернул передо мной Арефу какой-то иной, еще неизвестной мне стороной. И я увидел ее настоящее лицо, с жадными желтыми глазами, ее походку, легкую и проворную, услышал ее звонкий, неприятно визжащий голос.
Гостей было трое. Высокого, широкогрудого, с черными пушистыми усами Силантий Наумович назвал господином управляющим. Смешно пошаркивал перед ним ногами, кланялся ему, как утка, дергал головой, а второго, в поддевке, принял неласково и, грозя палкой, выкрикнул:
—Поди-ка, ждал я тебя, архаровец!..
Третьего, с рыжими кудрями, подпрыгивающими на макушке и спадающими на широкий лоб, Силантий Наумович назвал барабаном, обнял и расцеловал.
«Барабан» хлопал Силантия Наумовича по плечам и хохотал так, что казалось, будто по дому пустой бочонок перекатывается.
С приездом гостей Арефа заметалась, забегала. И то бессильно падала на табуретку, то вдруг вскакивала и скрывалась в горнице. Появлялась вновь и каждый раз, всплескивая руками, восклицала:
Вот беду нанесло, прахом бы им обернуться! Это, золо-тенький, они самим демоном насланы.
Кто? — спрашивал я, не понимая Арефу.
Они вон, они...— шипела Арефа сквозь зубы.— Чтоб им ни дна ни покрышки! — И, наклонившись ко мне, зашептала:— Тот, большой-то, всеми княжескими имениями управляет, Вернадский господин, а рыжий и в поддевке-то который— пьяницы да картежники. О-ох!..— всплеснула она руками и заметалась по каморе.— Да милостивая богородица, да упаси и сохрани меня, грешную!..
Не помню, когда я уснул, а проснулся от шума и какого-то грохота. В горнице будто что рушилось. Спрыгнув с постели, я заглянул в полуоткрытую дверь и тут же отступил. В комнате было накурено до синевы, и в этой синеве с криком метались люди. Когда испуг прошел, я заглянул еще раз и увидел Силантия Наумовича. Он сидел за столом, рвал из манжетов сорочки запонки, швырял на стол, плевался и выкрикивал:
—Вот, с бирюзой, яхонтами! Ставлю за двести целковых, злыдни, мошенники!
На диване в руках черноусого управляющего билась Арефа. Она вырывалась, колотила его по голове кулаками, кричала:
—Разбойник, грабитель! Караул!..
А он хватал ее за руки и, притискивая к дивану, хохотал:
—Ну и бабка! Вот расходилась, старая!..
Те, что приехали с управляющим, снимали со стен картины, иконы и торопливо вязали их в узлы.
—Забирай к бесу! *— кричал Силантий Наумович.
Иконы и картины были связаны в три больших узла, лампады и подсвечники уложены в плетеную корзину. «Барабан» и саратовец, одетый в поддевку, подхватили узлы, вышли в прихожую, а управляющий толкнул Арефу в угол дивана и, ударяя ладонь о ладонь, словно стряхивая с них пыль, тоже зашагал к выходу.
Пес, пес старый! — кинулась Арефа к Силантию Наумовичу.— Обездолил меня, ирод! Разорил!
Вон, злыдня!—не своим голосом закричал Силантий Наумович и, схватив со стола стакан, швырнул в Арефу.
Она взвизгнула и ринулась к двери, у которой стоял я.
—Господи, батюшки, и где же она, смертушка-то, на него, нечистого! — запричитала Арефа, повалившись на кровать.— Чтоб тебе, христопродавцу, лютой смертью мучиться! Чтоб тебе, злодею, и в гробу-то не лежать, а поворачиваться! Будь ты проклят, анафема нечистая!..
Долго кляла Арефа Силантия Наумовича, а когда немного успокоилась, села на постель и, раскачиваясь из стороны в сторону, засокрушалась:
—Ой, чего было, чего было!.. Гляжу, а это не люди — демоны, а у того, рыжего-то, в волосах рога. Онемела я, зо-лотенький, и все молитвы забыла. А они-то, вижу, ему уж карты подсунули, и он те карты по столу мечет. Вон ведь чего... Поначалу-то Силан всё деньги на кон ставил, а потом сделался чисто бешеный, глаза выкатил и шумит: «Ставлю богородицу итальянскую за две тысячи рублей!» А тот, усатый, хлоп ладонью по столу! «Полторы,— кричит.— Она больше не стоит». Богородицу проиграл, тогда уж и начал на всех святителей, на все картины ставить. А меня, Романушка, в спальню к Силану закрыли да простынями связали. Уж я выпрастывалась, выпрастывалась, все силушки истратила. К утру распуталась, глядь, а они всё со стен сдирают да в скатерти закручивают. Ох, ох, ох... Ведь ему за иконы-то соборный иерей отец Аристарх тысячи давал!.. Теперь, гляди, захворает.
И действительно, Силантий Наумович захворал. Лежит в постели тихий, смотрит в одну точку и шевелит, шевелит бескровными губами. Арефу, сунувшуюся было к нему, он выгнал, а меня и на шаг от себя не отпускает.
Первый день он пролежал, изредка бросая мне одну-две фразы, а на второй пошевелил пальцем, мигнул, зашептал:
—Гляди, Ромка, за Арефой. Она, подлая, отравить меня хочет. Вот ей.— Он свернул из своих сухих пальцев кукиш.— Не хочет, чтобы я княжеское добро прожил. А я его проживу. Крошки никому не оставлю. Оно, это добро, горем моим пропитано, и я его по ветру пущу. По ветру!..— Силантий Наумович задохнулся, закашлялся, а когда успокоился, сказал с усмешкой: —Арефе-то жалко. Хочет, чтобы я издох, а ей все оставил. Спит и видит, когда я дуба дам. Ты, Ромашка, сам меня и корми и пои. Она, подлая, мышьяку может мне в пищу подсунуть...
Четвертый день я ухаживаю за Силантием Наумовичем. Пою его с ложечки чаем и сам варю для него картофельный суп. Когда прибегаю на кухню, Арефа тихо и вкрадчиво спрашивает:
Все так же лежит?
Все так же.
—Отлеживается, иродова душа. А вот как на бок перевернется, встанет — ластиться будет чисто кот прокудливый.
На пятый день утром Силантий Наумович облегченно вздохнул, перевернулся со спины на бок, а к обеду встал, облекся в свой теплый тулупчик и, хватаясь за стены и мебель, с моей помощью добрался до своего кресла, отдышался и велел позвать Арефу.
—Так вот,— говорил он строго, но не повышая голоса.— Навоевалась, дурища старая? Богу молишься, а как у нас Роман живет? Гляди, какие у него штаны! А рубашка!.. Э-эх, жила! Все бы ты хапала. Мою серую ливрею возьми и отдай перешить. Чтобы штаны были, пиджачишко. Слышишь?
—Слышу, батюшка, слышу...
Когда Арефа ушла, он покорябал пальцем за ухом и, глядя на меня, засмеялся:
—А чуден ты, Ромка! Ты в зеркало на себя смотришь? Ты погляди, погляди еще разок...
Зеркало было большое, от потолка до пола, и то, что я увидел в нем, меня развеселило. В зеркале стоял белобрысый мальчишка с всклоченными волосами; глаза у него были серые и большие от удивления. Холщовая рубашка враспояску висела на нем, как на палке, а штаны, вправленные в полосатые Арефины чулки, пузырились на коленках. Мальчишка этот был длинный, нескладный...
Много раз видел я себя в зеркале, но никогда не казался таким неуклюжим и смешным.
6
Зима. На улице сугробы сверкают под солнцем. И небо синее и просторное. Я натаскал Арефе дров, воды, стою на крыльце и через забор вижу веселую сутолоку базарной площади. Вспомнилось, как мы с дедом Агафоном ежедневно приходили на базар за хлебом и печенкой, и мне вдруг показалось, что он сейчас там, среди этой колышущейся, неспокойной толпы.