Он рассмеялся:
—А это они не допечатали. Букв, должно, у них не хватило. Надо было напечатать: «Роману Курбатову», а букв-то и не осталось. Вишь, книжка-то какая толстенная. Ну, будь здоров...
Прощаясь со мной, дедушка отвел глаза в сторону и, невесело, устало покашливая в ладонь, проговорил:
—А ты, того, правда, без нас не заскучай.
—Да не дадут ему скучать!—крикнул дядя Сеня, взбираясь в фургон, и кивнул на низенького солдата, что разбудил меня вчера и вел через двор в сарай.— Горопузов вон и мертвого рассмешит.
Скучать мне действительно не давали ни книга, ни Горопузов. Книжка волновала меня. Всем сердцем я сочувствовал Жану Вальжану, Фантине, Козетте, хотя и не совсем верил, что они жили в какой-то Франции. Иногда по силе и доброте Жана Вальжана я приравнивал к дедушке и жалел, что у него нет бороды.
Горопузов часто отвлекал меня от чтения забавными рассказами из своей жизни. Рассказы он начинал с непонятной приговорки:
—Дело-то как было: затеяли варить мед, а вышло мыло.— И он закатывался мелким звенящим смехом. Отсмеявшись, клал руки на колени и вполголоса, словно по великому секрету, сообщал: — У нас на Тамбовщине как мужики живут? На наделе. А надел только на мужскую душу положен. А как быть, ежели моя жена, дай ей Христос здоровья, трех девчонок кряду родила? Пишет мне: что уродилось на наделе, к пасхе поели. Вот тут и покумекаешь.
Рассказы свои он обычно заканчивал длинным вздохом, а затем спрашивал:
—Может, тебе поесть охота?
Отбиться от него было трудно, и, если мне не хотелось есть, он непременно утаскивал меня на речку, допытываясь по дороге, почему я невеселый.
—Такой ты парень! Всеми статьями тебе в гвардии служить. А глазами тоскуешь.
Нет, я не тосковал, но мне было беспокойно. Меня подавлял серый, пропахший гарью день, желтое, за дымной пеленой солнце, черные горбы маров с клубящимися за ними облаками дыма.
Под вечер ко мне в будку заглянул Рязанцев.
—Пойдем, сайгаки[1] бегут! — тревожно сказал он. Я выскочил из будки.
По склону ближайшего мара прямо на лагерь мчалось стадо рыжих животных, похожих на горбатых коз. Они то сбивались в плотную отару, то вытягивались цепочкой и мчались, оставляя за собой темное облако пыли.
—Ох-ох! — протянул Горопузов.— Это ж они от пожара уносятся. А птица-то глянь! — И он поднял вверх руку.
Птицы испестрили все небо. Они летели стаями, разрозненно или парами и все в одну сторону.
—Давай, давай, милушки! — радостно кричал Горопузов, ударяя в ладоши.— Давай лети от них, изуверов, к нам, на русскую землю! — И, засмеявшись, крикнул Рязанцеву: — Карпыч, ведь это они на Саратовщину правятся.
Рязанцев из-под руки вглядывался в степь, ничего не отвечая Горопузову. Тогда тот подбежал ко мне и, размахивая картузом, засыпал словами:
—Видал, как оно? Прямо как бают: думали варить мед, а выходит мыло. Я намедни говорю своим дружкам: погодите мал-маля, не то там мы, человеки, что к чему, уразумеем, а и сама земля взворохнется. И значится...— Он не договорил, застыв с расставленными руками.
По склону мара неслась новая лавина сайгаков. Освещенная пламенеющим закатом, она была похожа на широкий огненный поток, и пыль над ним мешалась с черным дымом пожарища. От темнеющей казачьей грани наперерез сайгакам метнулось несколько всадников. Казалось, кони неслись по воздуху. В руках у всадников огнисто сверкали шашки, слышался многоголосый гик. Сайгаки мчали быстрее, и казакам не удалось перенять их. Всадники, сбившись в кучу, покружились и скучной рысцой потянули друг за другом к грани.
Горопузов, хлопнув себя по бокам, воскликнул:
Эх, охоту-то какую прозевали!
Хватит шутковать! — сказал Рязанцев.
А что?
Да так. Не больно веселое дело. Сайгак-то убежит, ловкий бегать, птица вон куда поднялась. А ежели человек, а на него огненная стена идет?
От слов Рязанцева мне вдруг стало холодно. Вдруг дедушка с дядей Сеней и Серегой окажутся перед огненной стеной и она накроет их!
Стараясь сохранить спокойствие, я спросил Рязанцева:
А Семен Ильич с моим дедушкой не угодят в пожар?
Не-е,— отрицательно закачал головой он.— Овчинниковы хутора вон где! — И он показал в противоположную от маров сторону.— Там река, да и через мары огню не перейти... Айдате поужинаем,— предложил Рязанцев.
К ужину вернулись и солдаты, провожавшие лошадей в косяки, и те, что шиновали колеса в Семиглавом. Сидели кто на телеге, кто на бревне, кто прямо на траве. Не торопясь черпали из котелков, говорили о пожаре в степи.
Сказывают, и посевы погорели. Больше четырех тысяч десятин. Ветер повернул, пшеничка и пошла полыхать!
И куда только ихнее начальство смотрит?!
А оно у них как раз за пожары,— с живостью откликнулся солдат, ездивший шиновать колеса.—Вон в Семиглавом человек восемь казаков-стариков пришли к старшому на селе хорунжему Долматову и говорят ему: «Надо бы всех жителей гнать пожар тушить. Если он через мары перескочит, и семи-главские посевы погорят». И что же Долматов? Изругал их, и вся недолга. «Вы, кричит, хлеб с травой жалеете, а жизнь вольная казачья вам нипочем? Вы желаете, чтобы мужики пришли да в лапти нас обули?»
Да-а, мужик им страшнее холеры,— со смешком протянул Горопузов и, ударив ложкой по котелку, воскликнул: —
А мужик российский не минует ихнего царства. Революция его сюда приведет. Вот громом меня расшиби, приведет, хоть ты все степи запали!
После ужина расходились молча. Останавливались, глядели в опаленное заревом небо, вздыхали.
Горопузов настелил мне постель на топчане в дяди Сени-ной будке, прикрутил фитиль в фонаре и, постояв у двери, шепотом сказал:
—Спи. Сон — штука дорогая.
Я чутко прислушивался, не заскрипят ли ворота лагеря, не застучат ли копыта верховых. Ведь если дядя Сеня вернется, то верхом, и не один, а с солдатами. Потом встал, вышел на улицу, долго смотрел на красное от зарева небо, слушал степные шорохи, шевеления и текучий шелест ветра. Дяди Сени не было. Я вернулся в будку, прилег. И вдруг за стеной заговорили:
Скоро ль будет?
Час на час жду.
—Вот что, Рязанцев. Мне больше не прибежать. Прибегу— заподозрят. Скажи хорунжему, чтобы все наготове было. Завтра или послезавтра к полуночи ждите. Прибежит он.
—Передам, Иван Акимыч. Слово в слово передам.
Я не понимал, кто должен прибежать, зачем, но то, что Рязанцев ждет дядю Сеню с часу на час, меня успокоило, и я уснул.
Когда проснулся, увидел приколотую на стене записку: Дорогой Ромашка!
У нас полное благополучие. Нетелей сбивают в стадо.
Дядя Сеня. 8 сентября 1917 г.
42
Рязанцеву тоже была записка. Я попросил его дать мне ее прочитать. Он облазил все карманы и с виноватым видом объяснил:
— Должно, я ее куда-то засунул,—и, прислонив к белесой брови пальцы, стал припоминать: — В ней что же писано? Задерживается Семен Ильич на хуторах, а мне, конечно, поручение дает: фурманки [2] к отъезду подготовить, погрузить в них наше хозяйство, словом, чтобы к снятию лагеря все начеку было.
Я хотел спросить, зачем ночью приходил Иван Акимыч, да не осмелился. А Рязанцев, свертывая цигарку и прилизывая кромочку, кивал в небо:
—Пожар-то, должно, догорает. Ишь небо-то голубеет, расчищается.— И вдруг весело спросил: — И чего мы с тобой среди двора стоим? Давай позавтракаем, да я собираться команду дам. Хлопот ведь немало будет. Дня на два работы по самую шею.
Сборы действительно оказались длинными. Весь день, ночь и еще день Рязанцев и вся команда были заняты сборами, и лишь вечером на второй день дело подошло к концу. На широком лагерном дворе стояло пять высоко нагруженных пароконных фурманок, обтянутых брезентами, а в сторонке, под деревом,— рессорный тарантас. Горопузов набивал его сеном.