Гришка! Неужто ты?
Я, Василий, я!
И они опять обнялись, затем оттолкнулись, ударили друг друга ладонями по груди, по плечам, ахая и охая, хватались за затылки.
—Роман! — махал мне картузом Григорий Иванович.— Иди сюда, брата моего Василия повидай!
Но возле меня появился Ибрагимыч, толкнул в локоть, показывая на сходни.
—Гляди, какой человек приплыл!
По пологому настилу с пристани к берегу важно сходил Горкин. Я уже стал забывать хозяина, его горделивую поступь, широкую спину, розовую складку на короткой толстой шее.
Он миновал подмостье и, упираясь рукой в колено, поднимался по тропе на берег. Горкин был в серой ворсистой шляпе, в коричневом костюме, с рыжим кожаным саквояжиком в руке. Постояв на вершине берега, огляделся и, заметив Мах-мутову пролетку, направился прямо к ней.
— Угадал коня, шайтан! — с досадой сказал Ибрагимыч и поморщился.— Придется его возить. Прямо хуже нет.— И он побежал с пристани.
11
Давно за полночь, а мне не спится. Минувший день от начала до конца встает и встает перед глазами. И нестерпимо видеть вновь голодного грузчика, избиваемого торговками, Царь-Валю под охраной Лушонкова и думать, почему она не захотела прыгнуть у косы с парохода, куда Григорий Иванович обещал пригнать лодку.
Воспоминания путались, громоздились одно на другое. Не заметил, что уже не думаю о Царь-Вале, а соображаю, зачем приехал в Балаково наш бывший хозяин.
Долго ворочался, отыскивая удобное место на подушке, но так и не уснул. Открыл глаза. Прихожую пересекала узкая полоса света. Она тянулась из полузакрытой двери горницы. Я встал и вышел в прихожую. В горнице за столом — дедушка. Под лампой, прикрытой бумажным кружком, газета. «Правду» читает»,— догадался я и шагнул через порог. Дедушка удивленно посмотрел на меня.
Ай я тебя разбудил?
Дедушка,— смело сказал я, но тут же почувствовал, как виновато опускается моя голова, а щеки берутся жаром.— Дедушка, ты куль тогда под боров спрятал, а я нашел и газету взял.
Набивая трубку, он молчит некоторую пору, потом говорит:
Надо бы ее, сынок, назад положить.
А я положу.
Вот и славно будет,— добродушно замечает он и машет мне кистью руки, указывая на табуретку.— Садись-ка.— А когда я сел, подвинул ко мне газету.— Читай потихоньку. Буковки-то в ней ровно мошкара у меня в глазах. Строчку одолею, и слеза бьет. А газетка сильно умная.
Мои глаза сразу охватили газетный лист с манящим названием «Правда», с ясными заголовками над статьями из небольших, но стройных букв. Однако это была не та газета, что хранилась у меня под постелью. В той всю середину листа занимала статья «КРИЗИС ВЛАСТИ», а в этой — две, следовавшие одна за другой: «ЗАЩИТА ИМПЕРИАЛИЗМА, ПРИКРЫТАЯ ДОБРЕНЬКИМИ ФРАЗАМИ» и «ПЕЧАЛЬНЫЙ ДОКУМЕНТ».
—Чего же ты ее разглядываешь? Читай! — усмехнулся дедушка.
Я приподнял газету и принялся за чтение. Закончив первую статью, сразу же начал вторую. Дедушка слушал, курил трубку за трубкой и временами тихо, словно во сне, говорил:
—Вон оно что!.. Вон дела-то какие!.. Не запросто на нее правители наши арест наложили.
Ни я, ни дедушка не заметили, что на дворе уже утро, и, если бы за окном не раздался хлесткий выстрел пастушьего кнута, я бы читал и читал. Газета была интересна какими-то новыми, неведомыми словами, и мне хотелось вникнуть в их смысл. «Аннексия, контрибуция, империализм, коммунизм...» За ними шли неизвестные мне фамилии: Чернов, Чхеидзе, Церетели,— фамилии защитников русского империализма.
—Хватит, сынок,— забирая у меня газету, тихо и умиротворенно сказал дедушка. Он осторожно свернул газету, тряхнул бородой и весело глянул на меня.— Подумай, Ромашка, как умно рассуждает человек! Выходит, зацапали власть в России фабриканты да их приспешники, а народу кричат: воюй до победы! — И дедушка развел руками.— Прямо удив-, ление, ей-пра! — Приподнимаясь, он кивнул на дверь: — А ту газетку ты мне принеси.
Я сбегал за газетой и, отдавая, сказал:
—Она не такая.
—Знаю. Иная. А словами в одно с этой бьет. Пойдем-ка приляжем на часок. Голова-то у меня ажник гудит.
Чтобы не потревожить бабаню, мы легли с дедушкой на его кровати.
—Да-а,— укладываясь на подушке, произнес дедушка.— Чуется, полыхнет Россия чистым пламенем.
Он еще что-то говорил, но передо мной появлялся, исчезал и вновь возникал, разрастаясь до невероятной величины, желтоватый газетный лист. Потом он с тихим шуршанием поднялся и накрыл теплом и тишиной.
12
Кто-то резко хлопнул дверью, и я услышал плаксивый бранчливый голос:
Оболванил он меня, Ивановна. По ногам, по рукам связал...
А ты... пойдем-ка на двор,— сдержанно отозвалась бабаня.— Там словам будет вольнее.
Голос ее, удаляясь, глох и совсем пропал, как только звякнула щеколда на двери сеней. Я быстро оделся, распахнул окно и выглянул во двор. Под грушами на скамеечке сидела бабаня, а перед ней, опираясь на зонт, стояла Евла-шиха. Я узнал ее по лиловому платью с пелериной из черных кружев, по шляпе с желтой птицей, нелепо растопырившей зеленые крылья. Она что-то торопливо рассказывала. Бабаня, подложив под локоть ладонь, а полусжатый кулак под щеку, слушала.
В глубине двора мимо дровяника и амбара прохаживались Горкин и дедушка. Дмитрий Федорович, как и вчера, в коричневом костюме, в шляпе, с саквояжиком в руке, а дедушка — в белейшей холстинковой рубахе, серых штанах и сапогах с рыжими голенищами. Высокий, ладный, шагает он рядом с Горкиным и задумчиво расправляет усы чубуком трубки.
Приглядевшись, я почувствовал, что бабане Евлашиху, а дедушке Горкина слушать надоело, и крикнул:
—Бабаня, самовар ушел!
Вздрогнув, бабаня поднялась и, оправляя у щек платок, заспешила к крыльцу. Евлашиха, переваливаясь, шла по ее следу. Встретиться с нею, видеть ее жирногубое лицо было противно. Я забежал за печку, сел на укладку. Ни Евлашихи, ни бабани не вижу, а слышу каждое слово, каждый вздох.
—Ты мне, Ивановна, без хитростей, от души в душу скажи. Во флигеле ты не однова зимовала. Как он, теплый ли? Сколько дров сжигается?
Бабаня рассмеялась.
Ты, Евлампьевна, вроде баба с разумом. Подумала б, для чего мне хитрить? Я флигеля не продаю.
Ой, милушка, да я же советуюсь!
Советуются с родными да близкими, а мы с тобой, как мороз с жарой,— отрезала бабаня и загремела посудой.
И ума не приложу! — затосковала Евлашиха.— Ночью-то и на волос глаз не свела. Прилетел чисто демон. Ни ругней, ни молитвой от него не отобьешься. Прямо взял он меня за самый дых, злодей! Взаймы у него денег выпросила летось да вексель сдуру выдала. Сама с ним навязалась. Пустит он меня теперь нагишом.
Выглянув, я заметил, как Евлашиха смахивала слезы с дряблой щеки.
—Забот-то сколько приняла, полжизни недосыпала, ломаной копеечкой дорожилась, заведение сколачивала. Гостиницу вон какую вымахала, а харчевня-то любой ресторации не уступит. А калашная, а крендельная! Прошу его: бери под залог, повремени по векселю взыскивать, а он, мошенник, и не слушает.
Окупила бы вексель и не маялась,— сказала бабаня.
Окупила бы! — сквозь слезы выкрикнула Евлашиха.— Да ведь он же чистым золотом требует!..
В сенях загремели шаги, в кухню вошли дедушка и Горкин.
Мир вам, и мы к вам! — весело провозгласил Дмитрий Федорович.— Самоварчиком привечаешь, Ивановна? Неплохо чайком побаловаться.
То-то что не чайком, а мятой,— неохотно отозвалась бабаня.
Э-э-э, господа, бедновато вы без Горкина живете. Ну ничего, ничего, поправим. А пока хоть мяты нацеди. У меня от разговора с Евлампьевной в горле высохло.
У тебя в горле, а у меня все нутро с сердцем ссохлось,— заныла Евлашиха.
Ну, это ты, мать, врешь! — смеясь, воскликнул Горкин.— В нутре у тебя жиру мешок, а сердце каменное. Большого огня надо, чтобы его высушить.