К вечеру появляется первый намек на проблемы. Одна из вьючных лошадей все еще не объезжена, и ее дикая энергия заставляет нервничать остальных. Где-то впереди, в лесистой низине они начинают толкаться, затем срываются с поводьев. Три животных с выпученными от страха глазами мчатся назад, за ними гонятся конники.
Мы с Батмонхом привязываем оставшуюся пару к молодым деревцам и ждем. Кажется, что прошли часы. Когда всадники возвращаются, обнаруживается, что упрямый паломино[5] сбросил свою поклажу, и теперь она лежит где-то в окружающем лесу. Наши спутники отправляются на поиски, а мы с Батмонхом безутешно гадаем, какая из гигантских седельных сумок пропала. Осознаю, что если в ней окажется мой рюкзак с паспортом и визами, то наше путешествие закончено. Возвращаюсь по дороге, где исчезли лошади, но вокруг меня расстилается глазурь все скрывающей березовой поросли. В панике я ищу отпечатки копыт, сломанные ветки и иду по следам, которые растворяются в отметках какого-то давно прошедшего тут животного. Негромкое ржание лошадей наших спутников раздается все дальше и дальше – район поисков явно расширяется. Иногда в подлеске минутной надеждой сияет упавшая береза – яркая и гладкая, как фарфор – но вскоре я уже не могу представить, как можно хоть что-нибудь найти в этой глуши.
Когда я возвращаюсь, Батмонх осматривает поклажу на оставшихся привязанных лошадях: его тревожит, что нет еды и нам придется сразу отправляться обратно. С разными намерениями мы осторожно прощупываем один из вьюков, но жеребец вырывается – сейчас все нервничают – и тащит свое деревянное седло за собой. Нам остается только завернуть его на место и ждать.
Через час мы слышим далекий крик. «Думаю, нашли», – говорит Батмонх. Вскоре двое мужчин появляются с потерянными вьюками; они по-прежнему непроницаемы, как будто возвращение вещей было запланировано. И когда мы тем вечером распаковываем вещи на лесистом склоне над болотом, то обнаруживаем, что в вернувшейся поклаже находилась наша еда.
В сумерках мы ставим палатки на размокшей от дождя земле; наши спутники рубят ветки, чтобы построить собственное укрытие. В траве валяются вещи – коробки с едой, бутылки с водой, сбруя, топорики, даже брезентовый стул; под деревьями пасутся освобожденные от поклажи лошади. В этом безлюдном одиночестве странно сознавать, что наш костер – единственный человеческий свет и увидеть его могут только волки или разбуженные медведи.
Костер сближает нас в прохладе ночи, а его дым отпугивает вьющихся вокруг нас комаров. Батмонх варит лапшу на портативной плитке, монголы пьют соленый чай и курят. Сначала они казались мне близнецами, но сейчас я начинаю их различать. Монго выглядит старше своего возраста; он подпоясан, как разбойник, и разговорчив; Ганпурев смотрится мальчишкой, но остроглазым мальчишкой, от которого одни неприятности. Он младший сын в обедневшей семье. Оба носят фуражки и высокие сапоги; их куртки украшают известные лейблы, хотя и явно пиратского происхождения. У костра они говорят о практических вещах: о выпасе лошадей и деньгах. Нам сообщают, что по такой местности за восемь часов на лошади можно преодолеть всего километров тридцать. В темноте вспыхивают и гаснут их сигареты. Батмонх, свободно владеющий английским, иногда переводит. Однако его мир – не их мир, и он, возможно, кажется им таким же чужаком, как и я. Тишина, опустившаяся, когда мы наконец засыпаем, – это тишина изнеможения. Не шевелятся даже лошади, спящие стоя при свете звезд.
* * *
Исток крупных рек часто неясен. Они могут сочиться из недоступных болот или ледников, а могут появляться из путаницы притоков. Инд рождается из шести оспариваемых потоков. Утверждают, что Дунай вытекает из какого-то желоба в горах Шварцвальд. Что до истоков Амура, то когда собрание географов России и Китая взялось обсуждать этот вопрос, то с огорчением обнаружило, что исток, обеспечивающий максимальную длину, находится ни в той, ни в другой стране – он расположен в этих отдаленных монгольских горах. Наши сопровождающие знают эту реку как Онон, «священную мать»; но если эта мать сама где-то и рождается, то немногие люди вроде Ганпурева знают это место, а он был там всего раз, десять лет назад.
Нас направляют силуэты окружающих гор, но после восхода солнца они для меня – лишь бесснежные тени. Утренний воздух холоден и чист. Роса на крышах палаток превратилась в лед, шкуры привязанных лошадей блестят от инея, животных окутывает пар от их дыхания. Все утро мы придерживаемся возвышенностей, проезжая по лиственничным лесам вдоль следов танков, которые остались от советских военных учений несколько десятков лет назад. Граница с Россией в шестидесяти километрах к северу. Сейчас следы гусениц расплылись, превратившись в ручейки паводковых вод, и над ними смыкаются трава и кустарник. Что-то произошло и с лиственничными лесами. Они окружают нас извивами сумрачной зелени, но иногда мы двигаемся по холмам, опустошенным пожаром. После смерти деревья продолжают стоять с обваливающейся обугленной корой. Наш путь тянется между этими почерневшими виселицами; дважды на исчезающих тропах мы натыкаемся на высокие кучи сложенных веток, которые украшены полосами ткани, оставленными егерями или браконьерами; ткань уже превратилась в лоскутья. Эти обо[6] отмечают вершины горных хребтов, которые являются «угодьями» какого-нибудь местного духа. Духи непостоянны, иногда злы, и мы их сейчас не знаем. Монго и Ганпурев спешиваются, обходят обо по кругу и в качестве жертвы брызгают водкой. Они просят меня сделать то же самое, чтобы наше путешествие оказалось безопасным.
Однако к полудню мы оказываемся в совершенно другой местности. Тропа сужается до ширины лошади и почти теряется в березовых зарослях, а мы вслепую ломимся сквозь них. Целые часы нам слышны лишь хлюпающие шаги наших коней. Затем мы ныряем в ручьи с крутыми берегами – притоки неизвестных нам рек; вьючные животные следуют за нами. Иногда мы спешиваемся и ведем лошадей. Мы утопаем по щиколотку. Мои водонепроницаемые кроссовки бесполезны, а обувь остальных людей наполняется водой.
Лошади к этому не привыкли. Они – наследники конницы кочевников, выведенной для степей. Сидя на них, ты забываешь все, чему тебя учили. Я больше не тяну поводья, когда Белый тыкается носом в зад идущей впереди вьючной лошади. И ты подгоняешь их не каблуками, а шипящим чу-чух. Ты никогда не гладишь ласково коня по голове. Когда мы забираемся на возвышенность, то с облегчением начинаем двигаться быстрее. Однако Белый предпочитает перемещаться не неспешным кентером[7], а быстрой рысью. Километр за километром он настаивает на этой раздражающей тряске, при которой нереально выдерживать привычные для западного всадника подъемы и опускания в седле – слишком быстрый темп, и в результате ты просто стоишь в стременах, как это делали монгольские захватчики.
После одной такой бешеной рыси мы останавливаемся и падаем в траву. Я помню ее мягкость и тяжесть своего дыхания. Через несколько минут встаю и внезапно чувствую головокружение. Прихожу в себя у ног Белого – лодыжка подвернулась. С опаской ощущаю подкрадывающуюся боль. Затем Батмонх помогает мне сесть в седло. На миг задумываюсь, не упал ли я из-за большой высоты – но мы всего лишь в двух километрах над уровнем моря. Волевым усилием считаю, что сломать лодыжку нельзя и что утром я смогу ходить. Затем снова ощущаю, как удобно сидеть на лошади, как невесома моя нога в стремени, а перед нами открываются долины в сияющем море зелени. Вместе с тем опускается прохлада: холодное восхищение путешествием по земле, лишенной памяти и шрамов человеческой истории. Иногда сквозь лесистые вершины прорываются красноватые скалы, напоминающие рукотворные стены и крепости, но это иллюзия. Человеческие следы улетучиваются, и небо пересекают только стервятники.