В Юрьеве, в зимних сумерках, ничего не удалось толком разглядеть, и резной белокаменный собор только промаячил перед ним в отдалении. Убирая коней, он завистливо думал о старших возчиках, что могли позволить себе пройти по посаду. Ему приходилось задавать корм, чистить, распрягать и запрягать коней, исполнять работу за себя и за старшого и, как ни хотелось сбегать поглядеть Юрьев, отойти от возов так и не удалось. Приметил лишь, что частокол на городском валу обветшал и среди посада было мало новых строений.
На выезде его изумили поля, холмистые, далекие. Лесу не было видать до самого окоема. Розовые и голубые снега слились с белесым небом.
Мела поземка. Мелкое ледяное крошево больно секло щеки и лоб. Вороны и сороки вились над лошадьми, жадно набрасываясь на комья свежего навоза. Церкви, оснеженные соломенные кровли деревень, изредка рощи и опять снега под ясным, холодно-звонким небом. Он смотрел, смотрел… Уже сиреневые сумерки облегли небо, и солнце, снизившись, озолотило снега и утонуло за холмом, а он все не мог насмотреться.
Ночевали снова в пути, под Владимиром. Часть обоза ушла вперед: боярские и княжеские возки, возок архимандрита. Федору пришлось оставаться с обозом, зато он был вознагражден тем, что подъезжали к Владимиру на заре.
Сверкали снега. Голубело небо. Звонко кричали птицы. Воздух, хоть и подморозило, чуялся весенний. Чаще пошли деревеньки, потянулись встречные и попутные обозы, и вот – Федя даже привстал – вдали стал промелькивать скоплением крыш и острыми верхами башен великий город. И уже с какого-то бугра проблеснуло, и вот появились и уже не пропадали вновь золотые главы владимирских соборов, и росли, и приближались… Кто постарше, стали снимать шапки и креститься, и Федя тоже, с расширенными от счастья глазами, снял шапку и перекрестился, вдыхая тонкий запах дыма из многих труб и дымников в морозном воздухе, вслушиваясь в неясный шум городского многолюдья и тонкие, вдалеке, звоны владимирских колоколов.
Город надвинулся высоченными валами, по которым, в вышине, нависали рубленые городни. Удивляли терема с острыми крутыми кровлями, а более всего – густые толпы народу. Федя подумал, что в городе ярмарка, и только потом понял, что так тут – каждый день.
Шеломы соборов еще только проглядывали издали, скрываясь за кручами, густо обсаженными клетями и отыненными сосновою городьбой. Но вот обоз по широкой улице поднялся на гору, раздвинулись терема и показались вышки и гульбища, широкие кровли повалуш, трапезных, гридниц, поварен, клетей, анбаров, теремов и палат митрополичья и княжого дворов, а над ними над всеми – белокаменные дива в резных львах и грифонах, в перевити каменных трав, в круглящихся гранях закомар и высоких долгих окон, в вереницах святых мужей, тоже изваянных в камне на безмерных просторах соборных стен.
Федя глядел с раскрытым ртом, плохо соображая, что ему говорят, и как во сне – старшому пришлось сильно пихнуть парня, чтоб опамятовался, – начал делать свое дело: таскать кули и полсти с саней в хоромы, заводить и распрягать лошадей. Когда появился невесть откуда Грикша и что-то спросил у него, Федя посмотрел на брата отуманенно восторженными глазами и выдохнул:
– Гриш, краса-то, диво-то!
Разделаться с работой и вырваться в город ему удалось только к вечеру. Солнце уже низилось, стены храмов розовели. Темные бревна городни стали рыжими. Обойдя большой собор – служба кончилась, и Федя только сумел заглянуть, сняв шапку, дальше порога его не пустили, – он вышел на угор и долго смотрел за Клязьму, где в снежных полях и разливе лесов курились далекие крыши деревень. Потом дошел до Золотых ворот и долго упрашивал ратного мужика пустить его наверх. Тот все выспрашивал, кто да откуда, пока из сторожевой избы не вышел молодой боярин. О чем-то спросив ратника, он оглядел Федю:
– Переяславской? Князя Митрия? – спросил он и, подумав, махнул рукавицей: – Вали! Недолго там!
Федя, не чуя ног, понесся вверх по узкой каменной лестнице. Задышавшись, достиг наконец верха, прошел вдоль галерейки, куда легкая пороша уже нанесла тонкий слой снега. Веник стоял прислоненный к заборолам, а врата в надвратную церковь были затворены цепью. Он поглядел в щелку на мерцающий в свете редких свечей иконостас и оборотился весь к безмерному воздушному простору, открывшемуся ему с заборол.
Отсюда, со страшной каменной высоты, люди и кони внизу выглядели как мураши на снегу. Отмеченные желтым, текли дороги. Рядками, как снопы, стояли домики. И далеко-далеко уходила вечереющая равнина в седых лесах с белою полосою реки. Он посилился представить татар, там, внизу, на ихних косматых конях. «Тут и стрела-то не долетит!» – подумалось ему. Солнце село, и быстро начало темнеть. Сзади с кряхтеньем выполз на заборола старик прислужник.
– Тебя давно тамо кличут, молодец! – укоризненно попенял он. И Федя с сожалением начал спускаться, все оглядываясь, задерживаясь на каждой ступеньке, водя рукой по холодному шероховатому камню стен с давними, процарапанными там и сям надписями, верно тех, кто стоял тут, когда Батыевы рати окружали город.
Грикша наведался к нему вечером. Они вышли на улицу из дымной, набитой мужиками избы под высокие владимирские звезды и долго говорили, и Федя все спрашивал, не в силах понять:
– Нет, ты молви! Я стоял тамо, на вратах, дак инда голова кружится! Сколь высоко! Как мураши внизу люди-то! Камень скрозь: тут не то что взять – и подступить немыслимо! Как же татары наших одолели? Как же город-то пал? И не измором забрали! Хотя бы с голоду сдались, а приступом! Ну не тут, не у Золотых ворот… Все одно, валы-то какие! Нет, ты скажи, молви! Как же так?
С княжичем Данилой Федя встретился случайно, на третий день. Данилка первый узнал и окликнул Федю. Федор и не знал, что княжич ехал тем же санным поездом, что и он, а и узнал бы, не стал, наверно, казать себя. В Юрьеве, где Федя только с посада, издали, глядел на собор, Данилу с матерью принимал и чествовал у себя в тереме сам юрьевский князь Ярослав Дмитрич, и спали они в княжом терему на пуховых постелях. Здесь, во Владимире, Данил тоже остановился на княжом подворье, и только потому, что Александра днями пропадала в митрополичьих хоромах, оказался без дела тут, на дворе, где и узнал, вглядевшись, Федю, сильно выросшего, но с тем же застенчиво-жадным выражением свежего лица и широко раскрытых, сияющих глаз. Они поздоровались. В большом чужом городе, вдали от домашних забот, Федя неложно обрадовался Данилке, не чувствуя той постоянной насмешливо-завистливой остуды сторонних, которую ощущал всегда мальчишкой, водясь с княжичем. Тем паче что не виделись они несколько лет.
Подростки, не сговариваясь, пошли за ворота, один в простом, другой в дорогом платье, и, перебивая друг друга, торопились рассказать, что с ними было за протекшие годы.
– Митю новгородцы бросили, а то бы он не уступил! – говорил Данилка горячо, с новыми, властными переливами ломающегося голоса, которых у него не было раньше. – А дядя Василий татар созвал. Он у нас был, обедал. Матка его ругала даже!
– А у нас костромичи кобылу свели, Лыску, – рассказывал в свою очередь Федя. – И Белянку татары съели, когда нас числили.
– И у нас забрали сорок коней со двора, – отвечал Данилка, – да ратным подарки, и порты им давали, и сбрую, и ячмень, и сено, и кормили их. А Феофан с Павшей с дружиною у Гориц стояли, и ничего тоже не сделали им! А «число» когда клали, тоже полон двор был татар у нас, и тоже с наших жеребят конину варили! Им конина – первая еда.
Приятели шли по пути, избранному Федей в первый день. Так же подошли к Успенскому собору и зашли внутрь и служитель безмолвно пропустил их, покосившись на Федю, но Данила прошел, будто и не видя никого, кроме Федора. Они постояли в соборе, обошли боковые притворы и осмотрели иконостас, причем Данила купил свечей и расставил перед иконами. Потом оба постояли над Клязьмой, поглядели на юг, туда, где терялась в лесах дорога на Муром, и пошли к Золотым воротам. Княжич уже бывал тут не раз, и сторож – опять только покосился на Федора – пропустил безмолвно. Мальчики поднялись на глядень.