Литмир - Электронная Библиотека

«Свято место», однако, пусто не осталось: усвоенная эрудиция религиозного и философского содержания постепенно замещалась собственной композиции метафизической амальгамой, в которой отцовское и материнское, а также многое другое, что являлось плодом размышлений и интуитивных прозрений устроителя собственной вселенной, было преобразовано в картину космического значения – как ни странно, но вполне прирученную и к восприятию повседневной «чащи жизни». Тем самым ей придавалось дополнительное измерение и смысл – проявления скрытой «двумирности»: «Это вроде мгновенного трепета умиления и благодарности, обращений, как говорится в американских официальных рекомендациях, to whom it may concern – не знаю, к кому и к чему – гениальному ли контрапункту человеческой судьбы или благосклонным духам, балующим земного счастливца».723

Как уже отмечалось, по предположению А. Кунина, «великая тайна Набокова – не мистическое откровение “потусторонности”, но счастливая физиология мозговых структур (то ли особой структуры мозга, то ли его биохимической регуляции) – это действительно остаётся тайной, хотя и не мистической». И он добавляет, что если попытаться (чего, – признаёт он в скобках, – Набоков, конечно же, не одобрил бы) «поместить его биологические взгляды в одну из известных ячеек, то это будет, вероятно, Intelligent design – Разумный замысел. Но и в этой ячейке он составит особый подвид – Поэтический дизайн, основателем и единственным представителем которого он был и остаётся». Причём Набоков «желает не строгого и холодного дизайна, но материнской заботы, которая не только питает, но и балует, развлекается и любуется своим созданием».734

Ну, а как же без этого «земному счастливцу»? Микрокосм родного дома Набоков, таким образом, облёк благоприятствующей, «материнской» защитой макрокосмического масштаба. Так что напрасно ближайший друг отца, Иосиф Гессен – и сам-то добрейший, семейный, чадолюбивый человек – возмущался попустительским, как ему казалось, воспитанием обожаемого чада Набоковых: «Балуйте детей побольше, господа, вы не знаете, что их ожидает!» – таков был впоследствии ответ бывшего баловня, испытавшего тяжелейшие потери, но продолжавшего черпать силу в «неотторжимых богатствах» и «призрачном имуществе» своего детства, «и это оказалось прекрасным закалом от предназначенных потерь».741

Хотя Набоков и признает, что был трудным и своенравным ребёнком, эти эпитеты не передают масштабов и характера выплесков его темперамента. Кроме родителей, любое посягательство на его свободу и независимость рождало первичный инстинктивный протест: «Внедрение новых наставников всегда сопровождалось у нас скандалами».752 Природное вольнолюбие оборачивалось в таких случаях «нарушением принятых норм» и могло выражаться в экстравагантных формах «склонности к риску» – например, в побегах от гувернанток. Первый раз – в 1904 г. в Висбадене, когда он, старший – пяти с половиной лет – увлёк в эту авантюру младшего, четырёхлетнего Сергея: они «удачно убежали от мисс Хант» и «каким-то образом проникли в толпе туристов на пароход, который унёс нас довольно далеко по Рейну, покуда нас не перехватили на одной из пристаней».763 Мисс Хант была уволена, зачинщика отчитала мать – выдержал стоически, отец смеялся.

Рецидив состоялся в начале 1906 г., зимой, в Выре, когда, опять-таки, «мы … кипели негодованием и ненавистью» к новой гувернантке, будучи вынужденными «бороться с мало знакомым нам языком [французским], да ещё быть лишёнными всех привычных забав, – с этим, как я объяснил брату, мы примириться не могли».774 «Чтобы показать наше недовольство, я предложил покладистому брату повторить висбаденскую эскападу … не помню, как я себе представлял переход из Выры на Сиверскую, где, по-видимому… я замышлял сесть с братом в петербургский поезд».785 Какие-нибудь девять вёрст пешком (зимой!) до Сиверской и шестьдесят поездом до Петербурга, для шестилетнего бунтовщика – сущий пустяк.

Замышлялся и третий побег, в 1909 г., во французском Биаррице, – нужно было срочно спасать замечательную девочку Колетт, мама которой оставляла синяки на её худеньких ручках: «Я придумывал разные героические способы спасти её от родителей… У меня была золотая монета, луидор, и я не сомневался, что этого хватит на побег. Куда же я собирался Колетт увезти? В Испанию? В Америку? В горы над По? ...парусиновые, на резиновом ходу туфли Колетт были сочтены достаточно прочными для перехода горной границы ... рампетка для попутной, видимо, ловли бабочек заботливо уложена в большой бумажный пакет». Заговорщики были перехвачены, «невозмутимый преступник» признал своё поведение «совершенно незаконным».791

Нельзя не заметить, что в мотивах побегов негативные стимулы дополнялись позитивными – в них угадывается герой приключений, влекомый воображением, фантазией, страстью познания, и наделённый отвагой, несоизмеримой с возрастом и психологией «нормального» ребёнка. Дома, в спальне над его кроватью, висела акварель, на которой был изображён таинственный, зачарованный лес, с вьющейся между деревьями тропинкой. Туда, трудно засыпая, и в дремоте фантазируя, он мечтал перелезть. Похоже, что попытки побегов были своего рода продолжением этих очень ранних детских грёз. Симптоматично также, что мотив бегства появился у пятилетнего Набокова практически одновременно с мотивом ностальгии: «На адриатической вилле … летом 1904 г., предаваясь мечтам во время сиесты … в детской моей постели, я, бывало … старательно, любовно, безнадёжно, с художественным совершенством в подробностях (трудно совместимых с нелепо малым числом сознательных лет), пятилетний изгнанник чертил пальцем на подушке дорогу вдоль высокого парка … и при этом у меня разрывалась душа, как и сейчас разрывается».802

На просьбу одного издателя прислать ему, для рекламных целей, фотографию Набокова, Вера вложила в конверт его детское фото, пояснив, что «если внимательно всмотреться в выражение глаз этого ребёнка, то в них уже все книги моего мужа».813 Со слов Веры, Набоков начал писать стихи с шести лет.824 Однажды, в письме издателю (У. Минтону, письмо от 20 апр. 1958 г.), Набоков утверждал, что он якобы помнит себя писателем уже с трёх лет,835 – т.е. едва ли ещё ясно осознавая себя и только-только начав учиться писать – по-английски (в чём можно, при желании, усмотреть чаемый Набоковым «гениальный контрапункт человеческой судьбы» – с чего начал, к тому впоследствии и вернулся).

Судя по дневниковым записям, Набоков приблизительно с 1947 года втолковывал студентам, кто такой, по его мнению, писатель: «Писателя можно оценивать с трёх точек зрения: как рассказчика, как учителя, как волшебника. Все трое … сходятся в крупном писателе, но крупным он станет, когда первую скрипку играет волшебник… Великие романы – это великие сказки».846 Так не попробовать ли нам, при помощи критериев профессора В. Набокова, проверить на профпригодность его же, трехлетнего (можно и чуть постарше), на заявленную, чуть ли не с младенчества, писательскую ипостась. Назвался груздем… Роли рассказчика и волшебника сомнений не вызывают – проявлял себя в них избыточно. Днём – фантазируя в играх и проделках, ночью – боясь темноты и трудно засыпая, сам себя ободрял героико-фантастическими историями, преобразованными из читаемых на ночь сказок.

Карабкаясь, пятилетним, по приморским скалам Аббации, он забывался в словесных играх: в его «маленьком, переполненном и кипящем мозгу» простое английское слово «чайльдхуд» «истово» повторялось до тех пор, пока, «отчуждаясь и завораживаясь, не начинало тянуть за собой целую череду других, тоже с окончанием на “худ”».851 Бывший ученик Набокова и известный исследователь его творчества Альфред Аппель, посетивший его в августе 1969 г. в Швейцарии, заметил, что «у него есть привычка повторять фразу, которую он только что проговорил, подсекать слово на лету и забавляться с его обрывками»,862 – привычка, сохранённая с детства.

6
{"b":"879766","o":1}