Литмир - Электронная Библиотека

– Как ты думаешь, – спросила она вдруг отца, – во что может обойтись перевоз сюда с Востряковского этого… останков?

– Чьих? – спросил отец с недоумением, повернувшись в кресле.

– Деда…

Он обалдел. Растерялся. Засуетился. Воскликнул раздраженно:

– Зачем это?!

– Ну-у… понимаешь, – стесненно проговорила она, – мне кажется, он был бы тут… уместен…

– Зяма! – сказал отец, испуганно в нее всматриваясь. – Ты устала.

На стеклянной стенке остановки двадцать пятого автобуса, куда добрела порядком уставшая Зяма, было наклеено очередное «Сколько можно терпеть?!». На бахроме жетончиков внизу был написан телефон и имя «Маша». Но кто-то из прохожих не поленился зачеркнуть карандашом «терпеть» и написал поверх другое слово, так что объявление начиналось менее торжественно и революционно и приобретало несколько оппозиционное делу «Группенкайфа» звучание: «Сколько можно п…деть?!» – так в новой редакции звучало обращение к страдающим массам репатриантов. Зяма прочла его и на какое-то мгновение испытала удовольствие подлинного гурмана.

И тут на нее налетел Мишка Цукес.

– Вот так тебя встретишь раз в году на остановке! – ругался он, троекратно касаясь щекой ее щеки. – А чтоб самой когда-нибудь позвонить!..

Мишкина манера общаться – он напирал на собеседника, заваливал его статистическими данными по теме разговора, агрессивно возражал по любому вопросу, заглядывал в глаза, хватал за лацканы пиджака или рукава рубашки, постукивал пальцем по плечу, требовал вникнуть в суть доводов и немедленно согласиться с ними – утомляла собеседника с третьей минуты. Что бы он ни говорил или писал, выступал ли с докладом на симпозиуме или читал кадиш по усопшему – всем всегда казалось, что Цукес ругается.

И поскольку он жил в Неве-Якове и добирался домой все на том же двадцать пятом, Зяма с ужасом поняла, что минут двадцать обречена выслушивать все, что Мишка думает о редактируемой ею газете «Полдень» и, в частности, об одном из ее авторов.

Она глубоко вздохнула и отключилась: сочувственно смотрела в Мишкино, мельтешащее перед ней, лицо, вдумчиво кивала, удивленно поднимала брови и время от времени восклицала: «Ты шутишь!» – на что Мишка с дикой энергией начинал что-то доказывать, хватая ее за рукав плаща и требовательно заглядывая в глаза.

Подъехал двадцать пятый, уже переполненный. Но Мишка подтащил ее к дверям, подтолкнул, впихнул в автобус и зачем-то заплатил за нее, хотя у Зямы был проездной – все это не переставая ругаться.

– Слушай, ну как ты – приличный человек – печатаешь эту скотину, этого русофоба, эту жидовскую морду – Фахрутдинова! – кричал Мишка на весь автобус, время от времени валясь на Зяму всем телом, потому что, жестикулируя, на поворотах забывал хвататься за поручни. – Что он несет, что несет! Любой начинающий психиатр поставит диагноз по двум абзацам его пачкотни.

– Но, Миша, он же аргументирует, – отбивалась Зяма, – ты не можешь не согласиться…

– Аргументирует! Его аргументы – это воспаленный бред малолетнего онаниста! Нет, кончится тем, что я просто изобью его. Он у меня получал, и еще получит.

– Ми-иша! – укоризненно проговорила Зяма. – Ты интеллигентный человек. Что значит – изобью?

– Кулаками, – простодушно объяснил тот. – Как в детстве, на даче у тети.

– У какой тети? – не поняла Зяма, начиная прислушиваться к этому странному разговору.

– У тети Фиры. Нашей общей тети.

И поскольку Зяма недоуменно молчала, он сказал:

– Мы же с ним двоюродные братья. Ты что – не знала?

– Кто – братья, – ахнула Зяма, – ты и Рон?!

– Ро-он! – передразнил он ее. – Этого афериста зовут, как и меня, – Мишка Цукес. Мы с ним в честь общего деда названы…

На тремпиаде в это время всегда толпился народ – поселенцы разъезжались по домам. По две, по три к тротуару подлетали легковушки, останавливались «рафики» – расхватывали «своих» седоков, как горячие пирожки. Выкрики взлетали над шумом шоссе:

– Бейт-Эль!

– Офра!

– Кохава – Шахар!

– Псагот, двое!..

Кого-нибудь из своих она ждала долго, минут двадцать. Как назло, ни из одной машины не раздавалось такого желанного в этот вечер: «Неве-Эфраим!».

Вдруг она увидела одного знакомого йеменского еврея, из Офры. Когда-то по дешевке он продал им холодильник. Зяма бегло улыбнулась ему, в наступивших сумерках продолжая напряженно вглядываться в каждого, кто сидел за рулем подъезжавших машин.

Но знакомый йеменец подошел к ней и спросил:

– Кого из ваших сегодня ранили? Она обернулась.

– Ты не знаешь? – спросил он. – Кого-то из ваших часа четыре назад подстрелили у поворота, недалеко от мечети. Говорят, с минарета и стреляли… Я думал, может, ты знаешь – кого.

– Я возвращаюсь из Тель-Авива, – сказала она. И сразу увидела подъехавшую машину Давида Гутмана. Наконец-то!

Она бросилась вперед, открыла дверцу, села на переднее сиденье.

– Давид, – сказала она, – кого-то из наших ранили.

– Где? – спросил он.

– Возле мечети. Этот проклятый поворот, там всегда что-нибудь случается.

Давид достал из бардачка оружие и положил перед собой. Поехали…

– Кого – не знаешь?

– Да я же весь день в этом Тель-Авиве! – раздраженно проговорила она.

Они ехали молча и быстро. У поворота перед мечетью, как всегда, отстегнули ремни.

– Ты глянь, как тихо, – сказала Зяма. – Ни души не видать.

– Попрятались, – отозвался он спокойно. – Ничего, сейчас спустимся в Рамаллу и немного их развлечем.

На въезде вдоль шлагбаума странным подпрыгивающим шагом прохаживался Иоська Шаевич. Он бросился к машине, нагнулся к окну.

– Давид! Через час, здесь, с оружием.

– Кто? – спросила его Зяма, предчувствуя уже ответ.

– Хаим Горк, – сказал Иоська. – Три пули. Одна в голову, две в живот. Надежды мало.

И с этой минуты ее не отпускала мелкая холодная дрожь, сотрясающая изнутри, разрывающая ребра.

По центральной улице уже кружила машина с громкоговорителем: через час все мужчины поселения Неве-Эфраим, с оружием… Все мужчины. С оружием.

Ее муж стоял наверху, там, где начиналась тропка, ведущая к «караванам». Она поняла, что он ждет ее давно на этом ветру, у него было очень озябшее лицо. Увидев Зяму, он повернулся и стал спускаться вниз один. Она догнала его, схватила ледяную жесткую руку и прижалась к ней губами.

Она представила, что он сегодня испытал, ведь он знал, что на тремпиаде она обычно подсаживается к Хаиму.

– Бедный, – сказала она, – прости меня…

Он молча спускался.

Он никогда бы не рассказал ей, как бежал сегодня вверх по этой крутой тропке, задыхаясь и держась за свое ненадежное сердце, уже перенесшее инфаркт пять лет назад. Как он бежал наверх, хватая воздух и подвывая какие-то бессмысленные, жалкие слова мольбы. И как, увидев его издалека, сквозь толпу, окружившую беленый домик секретариата, рыжебородый их раввин Яаков закричал ему: «Нет! нет!», – и яростно замахал руками.

Это чудо, сказал ему потом Яаков, это Божье чудо, что ее не было в машине. Молись. Обе задние дверцы прошиты насквозь.

Ничего этого муж не стал ей рассказывать.

Он был гораздо старше нее, она была последней и самой пронзительной женщиной в его жизни. А он умел ценить последние дары лета. Также молча они поднялись по ступенькам и вошли в свой вагончик, по которому метался, чуявший неладное, пес. Он бросился к Зяме, отчаянно пытаясь допрыгнуть до ее лица. Она села на корточки и обняла его и, зажмурясь, подставила лицо под его горячий колючий язык. Всего этого могло уже не быть, подумала она. Ее по-прежнему колотила мельчайшая дрожь.

– Я звонил в «Хадассу», – сказал муж сдержанно, – Хаима прооперировал Иегуда, ты знаешь, Иегуда – бог. Но даже если Хаим останется жить, это не принесет никому счастья.

– Ты хочешь сказать, что он не сможет двигаться?

– Я хочу сказать, что это будет уже не Хаим. Она вскочила и заходила по тому загончику с диваном, креслом и кухонным столиком, что назывался у них «салоном». Потом резко села. Ее сотрясала неуемная дрожь.

59
{"b":"87947","o":1}