Все ждали дождя, с которым на озеро прилетали утки и становилось сытно дома. Не было ни дождя, ни первых уток, ни первой рыбы. Медвежье мясо могло выручить ненадолго. Было голодно.
Я ждал, когда уйдут гости, и смотрел на дымовое отверстие чума, где виднелся небольшой кусочек неба. Я следил за солнечным лучом, его бег отмерял время.
Ночь, наступившая после того, как солнце скатилось на запад, навсегда сохранится в моей памяти.
Ушел сенебат, и тотчас же разошлись гости.
Мы остались вдвоем с матерью.
Сейчас я не помню ни ее лица, ни что я делал, когда она рассказала всю правду.
Помню только ночь и то, что я видел ночью во сне. С тех пор как умер дедушка Альдо и я стал жить у сенебата, мне часто приходили ночные видения.
Когда я кричал, пел или разговаривал во сне, меня не ругали. Люди говорили обо мне, что я какой-то особенный, что я болен «шаманской болезнью».
Но в ту ночь, что сменила мой тревожный день, сенебат разбудил меня и, больно сжимая плечи, неожиданно резким голосом, каким он ругает наших собак, крикнул мне:
— Ты о чем поешь, собачий сын? О чем поешь?
Он продолжал трясти меня, я проснулся и увидел мать, освещенную ярким пламенем костра, которая испуганно смотрела на меня.
Я вспомнил все сразу, как началась эта ночь и что я пел во сне…
*
Сенебат долго не возвращался.
Чем больше темнело небо и затихали голоса в соседних чумах, тем сильнее становился сивер, шуршавший в хвое и голом березняке.
Ветер сначала шелестел вдалеке, затем зашумел и с грохотом, точно речной перекат, вырвался к озеру.
На каменной стороне озера поднимался туман-морок. Завтра будет дождь.
Небо серое, тусклое. Звезды пропали.
Только над самым краем каменной стороны в тумане и в светлом круге быстро гаснущих лучей вставала круглая, как бубен, луна. Она утратила обычный желтый блеск и стала похожа на хорошо вычищенный медный котел.
Поленья в костре догорали.
Я залез на свое место и натянул на голову оленью парку. Я не хотел видеть сенебата, я еще не знал, что надо сказать ему. Я постарался заснуть, хотя набегали мысли и гнали мой сон.
За тисками, берестяными покрышками чума, со стороны леса отчетливо раздался не то крик, не то плач: «Кух! Ух! Кух!» Я вздрогнул и высунул голову. Шумел ветер, и опять: «Кух, ух, ух! Ха, ух!» — доносилось с ветром.
Мать поспешно бросила бересту в костер, положила новые сучья и раздула огонь.
В лесу кричала дотам — помощница Хосядам. Она подошла ближе. Мне чудились ее шаги, и вдруг снова издали: «Ух, ух! Ха-ха!»
Дверь чума открыл сенебат и прошел к огню.
Шумел ветер. Скрипели деревья, и где-то кричала истошно, смеющимся голосом дотам.
Я засыпал тревожно…
*
…Раздались в сторону шесты и тиски. Разлетелись весенние блески солнца, и я оказался в чуме сенебата, я слышал его разговор с моим отцом.
Лица отца я не могу разглядеть, но знаю, что этот, в рост с сенебатом, человек — он! Сенебат стоит посреди чума! Еле горит костер, а в углу смеется пучеглазая Дочь ночи.
— Ты же сам видел, как в меня стреляли, но пули не убивали меня! Меня вязали, но узлы сами спадали! Ты же знаешь, что я могу видеть мысли других людей! Зачем же ты говоришь, что я обманываю свой народ? — сенебат кричит, сенебат сердится.
Дочь ночи усмехается, и ее глаза светятся в полумраке…
Отец молчит. Я наконец вижу его улыбающееся, такое, как на бумажке, лицо. Я жду, что он ответит, но он только улыбается.
Луч солнца ударяет в бубен сенебата.
Отец повернулся, на нем богатырская железная парка, а на голове блестящий шлем.
Он стоит и смеется. Смеется и выхватывает из-за спины аркан из оленьих ремней.
Он ловко набрасывает его на сенебата, и тот падает на землю, не в силах освободиться из пут аркана.
Отец смеется, а Дочь ночи, взвизгнув противным голосом, исчезает.
— Освобождайся теперь сам, сенебат! Новые русские говорили мне — все, что показываешь ты, чтобы доказать свою силу, — фокусы, так называют они это…
Отец шагнул к двери чума и широко распахнул ее.
Солнце играло во всех снежинках бескрайней поляны. У высокого кедра стояли три белых как снег оленя, запряженных в одну санку.
Отец легко вскочил на нее, и олени с ходу понесли его быстро по рыхлому, талому снегу…
…И снова я вижу оленьи упряжки, талую дорогу, лес и тундру.
В санке с высокой спинкой сидит мать. Олени с трудом мнут дорогу в талом снегу.
Плотно закутанный в сокуй, сижу я — маленький мальчишка. Далеко позади нас санка отца.
Он почему-то едет не той дорогой, обходит редкие деревья и выезжает на тундру. Тундра небольшая.
Мы уже подъезжаем к лесу на перевале. За ним озеро, куда кочуют на весновку люди стойбища.
Отец выехал раньше других, чтобы выбрать место, но сейчас отстал даже от нас.
Первые невысокие кусты уже скрывают от нас тундру, и вдруг я слышу крик. Крик о помощи.
Через некоторое время я снова слышу крик, это голос моего отца.
Мать впервые оборачивается. Она видит, как медленно погружаются в зыбун и топь посреди тундры олени отца.
Отец хочет выскочить из санки и падает, зацепившись за копылья. Он встает и пытается вытащить санку с оленями из топи, но вода быстро заливает площадку.
Отец не может выбраться из зыбуна, но никто не идет к нему. Никто!
Мать резко повертывает санку и видит, что по дороге отца гонит оленей сенебат. Сенебат совсем рядом, но не подает отцу хорея, не идет к нему на помощь. Он смеется над отцом.
Вода скрывает отца, санку, оленей.
Над полыньей остаются только оленьи рога. В эту минуту мать подъезжает к зыбуну.
Сенебат видит нас, его лицо страшное, глаза как у Дочери ночи. Он кричит на мать.
*
— Ты о чем поешь, собачий сын?
Я проснулся от резкого истошного окрика сенебата и почувствовал, как больно он сжимает мои плечи.
Я стиснул зубы и вырвался из его цепких рук.
— Уйди прочь, убийца моего отца!
Я схватил нож, но громкий плач матери остановил меня. Залаяли собаки, а наш Соболь застонал и завизжал за тисками чума.
Сенебат вырвал нож, отбросил его в угол и пристально посмотрел на меня. Я уже не хотел его смерти, я ненавидел его, но я не хотел его смерти. Я хотел уйти отсюда и тяжело опустился на постель.
Сенебат сказал матери:
— Он сейчас заснет, но ты пеняй на себя…
В голосе его звучала нескрываемая угроза.
Я снова забылся тревожным сном.
Проснулся я поздно. Мать скребла ножом маленький низенький столик. Сенебат сидел, ожидая, когда ему дадут есть.
Он увидел, что я проснулся, и сказал, как будто ничего не случилось, как будто не было этой страшной ночи:
— Долго спишь, Дагай, так весной нельзя — цинга поймает.
Казалось, он даже шутил.
Мать привычно поставила три чашки и тоже удивительно спокойным голосом позвала меня:
— Вставай, Дагай, чаевать будем.
Прямо перед моими глазами, за шестами чума, стояли два ружья. Два ружья… Совершенно одинаковые.
Три года назад их привез из фактории сенебат.
Последнее время из нашей семьи только он один ездил туда, где были большие дома, красные флаги и магазин.
В тот год он увез много белок. Он хорошо получил за них и привез два ружья. Сейчас они стояли за шестами чума.
В моем — я это хорошо знаю — остался патрон, заряженный пулей. После первого выстрела в медведя я заложил второй патрон, да так и забыл его вынуть.
Почему сейчас я вспомнил об этом? Вспомнил о моем заряженном ружье?
— Вставай, Дагай! — снова говорит сенебат. — Вставай! Сегодня утренняя звезда взошла.
Еще до встречи с отцом, пришедшим медведем, я знал, что, когда наступит такой день, сенебат будет шаманить. Он будет петь, а его лебеди покажут нам дорогу на весновку.
В этот день он просил меня помочь ему в песне, он просил меня быть помощником — нетоком. Надо повторять его слова, пока он будет переводить дух.