Выгнать-то он бы меня не выгнал… я хорошо играла… работала много… это первый срыв… но уж, конечно, больше я такого и подумать не могла… никогда…»
…На третьем курсе взяли старт два будущих дипломных спектакля. Вл. Шлезингер репетировал «Мещанина во дворянстве» (помогал ему Л. Калиновский). Вл. Этуш и Ю. Катин-Ярцев работали над «Горячим сердцем» А. Н. Островского.
К чеховскому юбилею шестеро из нас приготовили самостоятельно «Палату номер шесть». Работа была тяжелая, чаще всего поздними вечерами, и вроде отмечена была признанием… Но я, игравший Ивана Дмитрича, как главный итог вынес огорчительную мысль: «не дорос». Каждому овощу свой срок. Однако для опыта, для закалки – это тоже достойный тайм. Очень много пришлось поездить по концертам. Училищное командование «не простило» дружного хохота в гэзэ, и «виновники» комедийных сценок (в том числе и мой дуэт с Таней Акульшиной из «После бала» Погодина) принуждались к шефским выступлениям. Спустя рукава играть не удавалось. Если выезжали в больницу, где лежал М. Астангов, то тут же в «Двух веронцах» выступал сам Этуш. Если дважды пришлось играть в единственной тогда английской спецшколе в Сокольниках, то в зале среди родителей сидел не только И. Ильинский, но и сам Борис Захава… На наших вечерах и выступлениях все чаще можно было видеть «солидных» театралов из числа писателей, режиссеров, технократов и… кинодеятелей.
Так уж водится, что эта публика торопится заранее, со школьной скамьи, разглядеть раньше других и будущих Ермоловых, и будущих Качаловых, и будущее звездное небо отечественного кинематографа. Разглядывали, разгадывали, шумно пророчили будущую славу. Об этом промолчим.
Третий курс пройден. Позади двенадцать пятерок (одна из них, экстраординарно, «пятерка с плюсом» Юрию Авшарову за Учителя фехтования в Мольере), двенадцать четверок, ни одной тройки: курс признан одним из самых интересных. Позади летняя офицерская стажировка.
У меня лично позади – еще и сумасшедший стихопад лирики. И я, как главный редактор газеты «Щукинец» и журнала «Рост», обрушил собственные вирши на неповинное читающее студенчество.
Четвертый курс. Финишная прямая («этушная прямая»). Полный расчет по всем предметам. Традиционная помощь младшим собратьям (и со-сестрам) – добрым словом, «богатым» опытом, соучастием в самостоятельных отрывках и в постановке оных. Вечера и праздники, диспуты и концерты, отдыха никакого. Все худеют – повально, буквально и фатально. Однако главное – в выпускных спектаклях. Наибольшая часть молодецких сил и упорства – именно туда. Я занят повсеместно, и, кажется, что-то удается – и в роли Ковьеля у Шлезингера, и в роли разбойного безобразника Наркиса в «Горячем сердце». Кроме того, помогаю выпуску современного спектакля «Щедрый вечер», где и сам немного играю, и руковожу бригадой «рабочих сцены» с первого курса. Как мы когда-то передразнивали с восхищением интонации и трюки персонажей Ливанова, Иванова, Бурова, Цубис-Гошевой или Державина, так сегодня нас «пока-8ывают» друг другу за нашей спиной наши младшие товарищи, наша смена.
Параллельно заботам дипломных постановок ведутся нервные поиски трудоустройства. Правда, наше училище столь знаменито, что главрежи и директора сами толпятся у наших учебных подмостков… За год до своей кончины меня посетила незабвенная Варвара Ивановна Стручкова; она ласково и почтительно оценила мой труд в Мольере за кулисами учебного театра ГИТИСа, куда иногда выезжали дипломные представления… Так мое актерское детство мудрым словом благословило отрочество на долгое и небезопасное странствие – в будущую Зрелость.
Я получил диплом с отличием, и теперь мои близкие, а также все друзья, во главе, конечно, с блестящим мехматовцем Андреем Егоровым, имели случай убедиться в правильности моего выбора, сидя в зрительном зале училища им. Щукина. Особенную известность приобрел в Москве спектакль «Мещанин во дворянстве». На него ходили, как на изюминку сезона. Его записывали для радио, снимали для телевидения, его посещали по нескольку раз театралы, это было признано блестящей удачей вахтанговской школы, Владимира Шлезингера, Зиновия Высоковского – Журдена и всех участников. Так писали в газетах, так говорили на словах. Откуда-то явились слухи, что Рубен Симонов, чрезвычайно одобривший спектакль вместе с худсоветом театра, собирается принять в свою труппу чуть ли не одиннадцать человек.
А мы, привыкшие смело критиковать свой театр в утечке уровня и старых достижений, мы трепетали и ждали. Это было время той молодой прозы, в которой декларировалась мысль об освоении столичными жителями просторов родной страны. Я верил книжкам, как самому себе. И я решил (опять-таки чуть ли не вопреки родителям): в чем дело? Жизнь прекрасна? Прекрасна. Удивительна? Так точно. У меня в руках хорошая школа? Великолепная. Московские театры кажутся мне какими? Не скажу. Но намекну: застоявшимися и чересчур высокомерными казались мне столичные театры. И переговоры, предложения, пробы были мною «единогласно» отвергнуты, я посоветовался с Захавой, с Новицким, с Этушем и решил ехать. Захава предложил: в Куйбышев. Огромный город, старинный театр, новый хозяин (предвоенный выпуск Б. Е. к тому же) – перспективы и т. д. Явились на «Мещанина» и упомянутый главный режиссер по имени Петр Львович Монастырский, и директор Лидия Ивановна Григорьева. Я им «подошел», они меня брали, обещали, миловали и ласкали. Ну, не чудо ли? Чудо. И я уехал в Куйбышев. На три года. Но через год буквально дезертировал, удрал… Как мечтали чеховские героини – «В Москву! В Москву! В Москву!»…
…Рассказ о театральном училище, может быть, и затянут, но для меня это – лишнее свидетельство высокой степени Добра, внушенного нам, щукинцам, Учителями и атмосферой двадцать с лишним лет назад.
УЧИТЕЛЯ…
Борис Николаевич Симолин. Учитель истории изобразительного искусства. Учитель жизни: вот как рождались, цвели, мучились, побеждали художники, вот как надо бы жить. Учитель Игры: вот как шалили, выдумывали свои картины и каноны эти дьявольски забавные, чудесные Леонардо, Буонарроти, Веласкесы, Врубели, Поликлеты и Малевичи…
Он погиб на вздохе, нежданно-негаданно. Борис Николаевич успел при жизни так влюбить в себя театральную Россию – ведь он учил много поколений (и многих вузов), – что его имя служило как бы паролем. Для нормального тщеславного художника смерть означает перевес хвалы, отмену хулы, торжество преклонения. Симолин снискал все при жизни, ему незачем было умирать. Но ему почему-то это понадобилось. Борис Николаевич поторопился. Если бы я еще кого-то из художников узнал по его черте – по абсолютному отсутствию тщеславия, я бы успокоился. Значит, так бывает. Нет, только Симолин – при всей своей известности и среди актеров, и среди художников, и среди театралов – позволил себе индивидуальную роскошь полной независимости от тщеславия. Борис Николаевич, чья каждая лекция была подарком и произведением искусства, влетал в 30-ю аудиторию всегда с небольшим опозданием. Он тащил с собою папки с репродукциями или ничего не тащил. Но его приход не был явлением преподавателя. Это влетал к нам ветер истории искусств, вольный ветер художества, учитель-артист. Говорят, постановочному факультету Школы-студии при МХАТе он то же самое трактовал совсем иначе – фактологически, аналитически и даже академично. Так, он считал, им полезнее. Но в это трудно поверить. Ибо, глядя на него на наших занятиях, невозможно было представить какого-то иного Симолина. Итак, он влетал в аудиторию вместе с историческим ветром эпох и народов. В его рассказах преобладала эмоция, но она была продуктом великих обширных знаний. Способ его рассказов – это словесная живопись, правдивейшие описания только что испытанных чувств. Только вчера вечером он расстался с Паулем Рубенсом, и вот вам, граждане, что это за человек. Только вчера ему встретился его давнишний приятель Сандро Боттичелли, и вот вам его дела у Лоренцо Медичи, в Сикстинской капелле – пришел, сотворил и исчез… Борис Николаевич рисовал словами суету и детали городов, эпох… и братство «барбизонцев», и будни «передвижников», и несчастную жизнь Ван Гога или Саврасова… Во время жарких лекций перед впечатлительными очами студентов вдруг возникали мадонны с младенцами, Вестминстерское аббатство, воспаленные персонажи Эль Греко, портреты Греза, Рембрандта… И то, чего не хватало в папке с репродукциями, он сам, Борис Николаевич, изображал собственным телом, мимикой, руками… И таинственно улыбался Моной Лизой, и трагически хмурился роденовским Мыслителем, и был замечательно хорош в роли Неизвестной Крамского…