Мы шли по Виа Долороса.
Ух, как припекало. Как нестерпимо жгло солнце, как хотелось пить и сохли губы, как кричали торговцы водой, жаля барабанные перепонки своими высокими истошными голосами, как резок был и прян запах жел-того шафрана, как тянуло забиться в узкую полоску тени, ползущую от низких домов с террасами… Проклятый город Ершалаим! Стоп, хватит.
Мы сгрудились у второй станции. Темница, где уже осужденный, уже подвергшийся бичеванию Господь ждал исполнения свой судьбы. Крутая лестница спускается вниз, в узилище. Каменный мешок со скамьей. Сырой, гнилостный запах. Ступени ведут еще ниже: камера, где сидел Варавва и тот, другой, благоразумный разбойник. налево от входа – греческий храм, небольшой, группа набивается впритык. Владыка Георгий служит молебен, и гулко звучат его слова.
– Сейчас вы пойдете по крестному пути Господа нашего, Иисуса Христа, – говорит он, обернувшись к нам грустным лицом. – Пусть этот путь откроется перед вами, как вся ваша жизнь.
Народу на улице – как на демонстрации. Мусульманки в длинных тяжелых пальто и хиджабах, по-пушкински кудрявые эфиопы в белых, как простыни, бала-хонах, лощеные иудеи с витыми пейсами, туристы в шортах. Как таран, несут наперевес огромный крест бразильцы. Поют сосредоточенно. Пряча руки в широкие рукава, – неужто замерзли? – пробегает стайка монашек. Шагает энергично русский батюшка, за ним – выводок круглолицых тетенек в платках. Скользит сквозь толчею длинноволосый босой монах, красавец писаный. Кричат зазывалы, у серебряной лавки, где лежат навалом узконосые кувшины и пыльные лампы Аладдина, торгуется семейство американцев, толстый араб крутит веретено с кебабом, пахнут ванилью сладости, и льется холодный лимонад. Роскошные ковры и молитвенные коврики, жемчужные нити, гребни из оливкового дерева, библейское масло – нард – и перламутровые радужные раковины.
– Да что же это такое? – сержусь я. – Самое драгоценное для всего человечества место, а что здесь устроили? Базар-вокзал!
– А как бы ты хотела, чтобы это выглядело? – спрашивает дочь. – музей под открытым небом? Под стеклянный колпак?
Еще утром они кричали: «Осанна!» Но только Вероника выйдет на порог и протянет Ему свой платок. Молча.
– А вы знаете, – говорит Сережа Чапнин, – что если бы хоть один человек из толпы вступился за него, то судьям бы пришлось отдать дело на новое рассмотрение?
– Только один? – спрашивает Аня. Она восторженно смотрит на обгоревшее Сережино лицо. Ей льстит, что она, студентка, может запросто разговаривать с настоящим главным редактором и даже называть его по имени.
– Только один, – подтверждает Чапнин и, словно в поисках этого одного, оглядывает кипящую вокруг нас толпу. Встряхнув рюкзак за спиной, он бодро ныряет в самую гущу, и мы семеним за ним, стараясь не терять из виду его светлую голову с перехваченным резинкой хвостиком волос.
– Русский хорошо! – завопил торговец, тыча в нас какими-то буклетами. – Америка капут!
– Дожили, – проворчала я, – они считают, что нас это должно порадовать.
– Не обращай внимания, – бросил Сергей через плечо, – это у них всю жизнь, без всякой связи с нами!
– Мама, не отвлекайся на политику!
Меня одергивает, а сама застряла у прилавка с рахат-лукумом, липким и прозрачным, как витражное стекло. Так и тянет взять розовый кубик двумя пальцами за сахарные бока, поднести к прищуренному глазу и рассматривать сквозь него золотое солнце.
Делать из этого места музей – все равно что на-крыть стеклянным колпаком саму жизнь.
– В этой кафешке хорошо пересиживать дождь, – сказал Павел.
Он вел нашу кампанию, петляя между столиками, коврами, распластанными прямо на тротуаре, меланхоличными игроками в нарды и многоцветными, как муранское стекло, рядами кальянов. По виду местечко напоминало фургон, четвертой стены у него не было, а проем плавно перетекал в следующее заведение, в котором стены отсутствовали и вовсе. мы расположились, словно на галерке, и через головы едоков и курильщиков наблюдали людское коловращение.
– Я как-то просидел здесь с туристами несколько часов. Сбегал к Яффским воротам за ракией…
– А что, разве здесь есть? – встрепенулись мужчины.
– Что вы, здесь конечно нет, – обычное для Павла сосредоточенное выражение лица, словно он все время внутренне нас пересчитывает, на минуту приняло строго плакатный вид. – Но с собой, – он пригнул голову, будто раскрывал большой секрет, – с собой – можно.
О ракии, впрочем, на таком солнцепеке думать не хотелось до отвращения. А вот о дожде… Я представила, как вдруг разойдутся хляби небесные, жаркие и как хлынет ливень и кинутся под навесы зазывалы, бросятся врассыпную продавцы, роняя по дороге серебряные блюда, расшитые бисером платья, кожаные сандалии, которые зовут здесь апостольскими, побегут, раз-гоняемые нежданным потоком воды, как бежали торговцы из Храма…
– Я думаю, – задумчиво протянул Сергей, – у нас этого уже больше никогда не будет.
– Чего не будет? – встрепенулась я. – Дождей?
– Нет, я имел в виду, – он покачал подбородком в сторону россыпи сувениров, – лавок, например, которыми по триста лет владеет одна и та же фамилия.
– Тут не только лавки – ключи от самого храма Гроба Господня с двенадцатого века принадлежат одной семье. Это право им подарил Сулейман Великолепный, когда покорил Иерусалим. Причем правом открывать этими ключами двери владеет другая семья, – профессионально включился Павел.
«Как странно жить обыденной жизнью внутри чуда, быть в каком-то смысле его частью», – думала я.
Мы знаем, что брошенный предмет всегда упадет вниз, а не полетит, расправив крылышки, в облака. Точно так же они знают, что прадедушка отмыкал замок в дверях храма, что правнук будет хранить ключи в заветной шкатулке сандалового дерева и что когда наступит урочный день и час, то он вернет доверенное – тому, кого пошлет за ним Творец всего сущего. По крестному пути они каждый день идут на работу, а библейские стены укрывают их от непогоды. Мы же – как дети, перед которыми внезапно распахнули двери, и они топчутся на пороге, пораженные дивной красотой рождественской елки. Стоим и ждем. А нас здесь ждут?
– А ведь у нас больше свободного времени не будет, – вмешалась Наташа. – Вечером крестный ход, ночью – литургия. Когда же мы с вами к самому Гробу Господню попадем?
– Имейте в виду, – заметил Павел, – там очередь часа на два, не меньше.
– А как-то обойти это дело нельзя? – честно, по-нашему спросил один из нижегородцев. – ну, договориться с кем-то, пусть проведут.
– Заманчиво, конечно, – вежливо ответил западный человек Павел, – но я бы не взялся.
– А во время ночной литургии, – подступилась с другого конца Наталья, – можно будет зайти в кувуклию и приложиться к Гробу?
– Вообще-то можно, – уклончиво согласился Павел, – но там могут идти службы, и вас не пустят.
Народ томился. Быть в Иерусалиме и не попасть к самой его сердцевине – сам себе потом не простишь, но и двухчасовая очередь энтузиазма ни у кого не вызывала.
«Вот, – подумала я, – удачный для меня случай: преодолею лень и за народ постою».
– Давайте так, – сказала я вслух, – я пойду держать очередь, а вы все допивайте спокойно кофе и бродите по лавкам. А время от времени заглядывайте и проверяйте, как я движусь.
Анюта схватила сумочку.
– Слушай, – удержала я ее руку, – ты же не хочешь, чтобы мама волновалась. Давай договоримся: приходи ровно через тридцать минут. Если еще далеко буду стоять, пойдешь гулять дальше.
– Хорошо, – уже на бегу крикнула дочка и смешалась с толпой. Не люблю я, когда она уходит одна. Но ведь и удержать взрослую девицу при себе никак невозможно. Я вздохнула над вековечной родительской дилеммой, оперлась на стул, чтобы не ступать на больную ногу, – старая травма от хождений и от жары ныла, как новая, – и двинулась к храму, благо недалеко. Да там все недалеко.
Очередь обвивала кувуклию плотным кольцом, человек по десять в ряд, повторяя очертания ротонды. Колонны уходили вверх, в круглый сумрак купола. Я встала в конец. Справа от меня жалась семья казахов. Мать семейства шевелила губами, как школьница, приблизив к глазам раскрытый молитвенник, а отец, его лица я так и не увидела, переступал вместе с колыханиями толпы, не отрывая руки от стены кувуклии, и, двигаясь, словно вычерчивал на ней полосу. Впереди вытягивали шеи японцы.