Когда мы шли от учителя домой, она рассказывала мне про других мальчиков и их матерей: те тщательнее прикрывали тело, хуже говорили по-французски, чем на арабском, который в детстве освоили на улицах, рассказывали, как они попали во Францию, где покупают еду, как справляются с северным холодом и дождем, хотя привыкли к свету и жаре, но меня совсем не интересовали эти рассказы, эти мальчики, мои одноклассники, у меня были другие одноклассники, франкоговорящие, мальчики, с которыми мне хотелось играть, дружить, гулять в парке, встречаться на футбольном поле, говорить по-французски как они, а она не отпускала меня с ними играть, требовала, чтобы вместо этого я ходил к учителю, к этим мальчикам, к хорошим мальчикам, которые сидят и учатся, а не бегают в парках и не сквернословят на футбольном поле. Мне не нужны были эти мальчики, выбранные моей мамой, но ей я об этом сказать не мог, не мог сказать моей уже очень печальной, очень неприкаянной маме, что терпеть не могу классический арабский, учителя, этих мальчиков, женщин в темной одежде, что мне всего десять лет и мне не вынести груза ее разочарования. Я просто молча шел с ней рядом. Лишь кивал в ответ на рассказ, который она повторяла снова и снова, о детстве, о временах до того, как она познакомилась с моим отцом, о тех временах, когда она училась в Католическом колледже, изучала французскую литературу, молодая красивая алжирская франкофонка и франкофилка, достойный дар для моего красавца-отца, который приехал туда на войну, заронил в нее семя, ставшее мной, и семя, прорастая, дало знать, что она больше не алжирка, не одна из них, что ей здесь теперь небезопасно, потому что своим она стала чужой, стала француженкой, вот она и села на корабль, пересекла Средиземное море, оказалась в стране своей мечты, стала достойным даром для Франции, как и отец мой получил достойный дар в ее лице, она много читала и думала, собиралась сидеть в кафе, забитых интеллектуалами, вести политические дискуссии на уличных углах, диспуты и дебаты за ужином, обедом, завтраком, говорить о книгах, фильмах, театре, а ждало ее одно лишь молчание, одиночество в квартирке на пятом этаже, которую он, французский солдат, раздобыл для своей семьи. Впрочем, он уже не был солдатом, он работал механиком, чинил машины, специализировался на промывке карбюраторов, она же в результате стала специалистом по удалению масляных пятен с комбинезонов: каждый день по чистому комбинезону, над левым нагрудным карманом его имя, а вот ее имени не было нигде, разве что на письмах, которые время от времени приходили от родных из Алжира, но письма приходили редко, а она маялась в захолустье, ждала, когда сын наконец пойдет в школу и она сможет познакомиться с француженками, побывает во французских домах, войдет во французскую жизнь, сядет за их столы, но в школьном дворе все ограничилось вежливыми беседами о детях и домашних заданиях, о соревнованиях по плаванию и праздновании дней рождения — никаких тебе книг, театра, политики, и пришлось ей прибиться, прихватив с собой и меня, к осевшим во Франции алжирцам, арабским газетам и книгам, чадрам и длинным юбкам — так хоть получалось говорить с мужчинами в лавках о политике, со стариками и их сыновьями на кассах, выдавать на размен политические новости, воспоминания и рассказы о доме, смеяться с ними и улыбаться так, как она никогда не улыбалась отцу, который был уже не механиком, а почтовым работником, государственным служащим, он рявкал на нее, чтобы носила юбку покороче и сняла платок, рявкал, что она замужем за французом и после свадьбы стала француженкой. Но я не француженка, говорила она. Я ничто. Нигде. Женщина с нейтральной полосы. Ты в моей стране, в моем доме, никаких длинных юбок и платков. Она укоротила юбки, но продолжала повязывать платок, когда шла в лавочки, где мужчины говорили с ней о том, как сын ее учит арабский, где мужчины говорили со мной по-арабски, а я им отвечал по-французски.
Пол Рис, девятнадцатилетний сигнальщик, и Ричард Джеймс Фурмингер, девятнадцатилетний стрелок, в составе армейского конвоя выдвигаются в Южную Арму для осмотра сожженного автомобиля, из которого убили констебля Джорджа Уолша.
Четверг, второе августа. Пол Рис из Крю в Англии и Ричард Джеймс Фурмингер из Колчестера в Англии провели в Северной Ирландии девять дней.
В коллектор рядом с сожженной машиной бойцы ИРА заложили 150-килограммовую бомбу.
Осмотр закончен, бойцы Полка обороны Ольстера уводят конвой с места происшествия, он движется по дороге между Армой и рекой Мой, неподалеку от ирландской границы. Оба молодых солдата сидят в «лендровере» в середине конвоя. Взрывается бомба, заложенная ИРА. «Лендровер» падает в воронку. Бойцы ИРА открывают огонь по пассажирам «лендровера», оба молодых солдата погибают.
Что-то они на кардинала ноль внимания, сказала Марейд.
Уж верно, сказала Бан И Нил. Может, послушают понтифика, когда он через месяц приедет.
Может, и послушают, мам. А может, и нет. Марейд продолжила скоблить картофелину.
Ты поедешь на него смотреть, мам?
Бан И Нил покачала головой.
Далековато для меня, Марейд.
Постучала себя по груди, по голове.
Да и вообще, он у меня внутри, Марейд. Утром, днем и ночью.
В четверг, второго августа, в полицию Западного Белфаста поступает звонок от женщины — ее дом ограбили. Говорит, только что вернулась из отпуска, она в полном ужасе. В полиции проверяют ее личность и отправляют на место двоих сотрудников.
Полицейские подъезжают к ее дому на Клонда-ра-стрит, рядом с Фолс-роуд. Когда они выходят из «лендровера», бойцы ИРА открывают огонь из окна верхнего этажа на противоположной стороне улицы, в результате погибает двадцатишестилетний констебль Дерек Дэвидсон, протестант, женатый, отец четырехлетней дочери, уроженец Эдинбурга.
Ллойд проснулся рано — его разбудил свет, разлившийся по будке. Быстро оделся, вышел наружу, чтобы застать восход солнца над морем — красный огненный шар касается поверхности неподвижного океана, окрашивает его алым, бордовым, багряным, пробуждает птиц на скалистых утесах
пернатые монахи
хором в соборе поют
Он начал зарисовывать карандашом
язычники на заутрени
возносят хвалы
христу-солнцу
Он рисовал, пока солнце не выкарабкалось из моря — утренний спектакль завершился, когда цвета потускнели до синего, желтого и белого. Он постоял еще немного, дыша полной грудью, прочищая прохладным воздухом легкие, потом вернулся в будку, пустую, без Марейд, несмотря на силу света. Он все равно стал ее рисовать, представляя себе, как бы падал свет на ее лицо, на изгибы бедер, груди. Позавтракал чаем и кашей — молока на все хватило, — собрал инвентарь и пошел на утесы. Джеймс
уже был там, лежал на животе, свесившись с края, с блокнотом и карандашом в руках.
Рано ты пришел, Джеймс.
Хотел свет поймать, сказал мальчик.
Хороший нынче день.
Как солнце на камнях искрится, мистер Ллойд. Ллойд поставил мольберт, на котором был закреплен небольшой холст, стал писать солнце на морской глади, птиц, траву. Переключился на карандаш, нарисовал Джеймса, лежащего на животе с блокнотом и карандашом.
картины острова: ученик живописца
Они работали молча, каждый был поглощен своим делом: рисовать, потом писать, потом снова рисовать, как свет падает на воду, на скалы, как ветер ерошит купы травы, перья чаек и бакланов, кружащихся в небе.
В одиннадцать Джеймс вытащил термос с чаем, куда уже было добавлено молоко, две чашки, хлеб с маслом и вареньем. Они сели рядом, смотрели на море, на прядающих вниз птиц.
Ты ж не против, Джеймс?
Против чего?
Что я рисую твою маму.
Он пожал плечами.
За меня-то можете не переживать.