Варюха-горюха круглолицая, Варюха наивноглазая, приехала в Лужники глянуть на парад дуралеев неспроста. Вот только сама себе не могла объяснить, почему время от времени, радостно, но всё ж таки плачет. Может, потому что не было в шутовских рядах Терентия Фомича, который вчера вскользь сообщил ей про это шествие, и пообещал, что-то очень завлекательное. Может, потому что чуяла: таится в шутовстве какая-то страшная, дико регочущая, но вместе с тем и рыдающая сила, которую она никак не могла юным своим умом охватить и постигнуть…
Денёк мартовский начинал тускнеть. Но веселья от этого лишь прибавлялось.
Шли, кривляясь, манерные клоунессы, надували щёки площадные паяцы, крутили колёса малорослики-скоморохи. Проскакала, долбя асфальт железными копытами, актриса изображавшая кобылистую Тусю Стульчак. Запрыгал на одной ноге, обтянутой бледно-лиловым чулком, темнолицый и вислоносый Адам Педрилло, шутец Анны Иоанновны. В паузах между прыжками синьор Педрилло, наяривал на скрипочке, иногда как бы случайно прикасаясь кончиком смычка к своему мерцающему имени, выведенному горящим фосфором на лбу.
В толпе на Педриллу обратили внимание. Сбоку от Варюхи приземистый господин, одетый в полузимнее пальто и зелёные замшевые туфли, задрав подбородок, рассказывал даме, возвышавшейся над ним на целую голову:
– Мдас… Поговаривают, будто этот самый Педриль женат был на плюгавой дурнушке, с вылупленными глазами и обвислым трясущимся подбородком. Если глядеть издалека, – нестерпимо козья бородка у неё была. Может за это, может, за что другое, а только жену педрильскую так и прозвали козой. И быдто бы одного разу сам обер-камергер Бирон, решив поддеть шута, спросил: “Правда ль, Адам, что на козе ты женат?” – “Истинная правда, мой повелитель! И теперь коза моя брюхата, с часу на час родит», – ответил Бирону хитрый шут. Повременив, добавил: «Будьте милостивы, не откажете по русскому обычаю навестить мою жёнушку и подарить что-нибудь младенцу-козлёнку на зубок”. И Бирон быдто бы передал разговор Анне Иоанновне. Та решила поразвлечься. Приказала шуту, сразу после родов жены лечь в постель с настоящей козой и пригласила весь свой двор навестить “радостную пару”. Коза в постели лежала смирно, лишь иногда помэкивала, и ножкой, выставленной из-под одеяла, игриво подрыгивала. Чем придворных сразу и привела в восторг. «На зубок» младенцу отвалили щедро. М-дас… В один день огромный капитал Педриль нажил. Стал в каретах ездить, из посуды золотой кушать.
Вот как, сладкая моя Рахиль, раньше шуты зарабатывали! Не то, что эти оборванцы!»
Вслед за Педриллой шестовали братья Прозоровские с медведем на длинной цепи. Тех одели по-современному. Обряжать в старинные одежды денег видно не нашлось, поэтому просто навесили таблички с именами. Наперекор всеобщей шутовской радости, братья вели себя как-то злобновато: не стали, как при Иване Четвёртом, друг друга дубасить, зато сцепились с медведем – видно надоел им.
Но медведь не смирно-историческим, а современным оказался: вмиг раскровил кисть руки Прозоровскому младшему, после чего и старшего ударом лапы на асфальт опрокинул.
Шутки медвежьи зрителям не понравилось. Топтыгина вместе с братьями быстро увела полиция, мсье Канотье чертыхнулся, а Варюха сочувственно вздохнула.
Обратил на себя внимание и плакат, который несли двое ряженых. Надпись на плакате гласила: «Петровский карлик Яким Волков». Ехал под плакатом на крохотном самоходном автопогрузчике маленький краснощёкий человек. Был он обтянут натуральной волчьей шкурой, щедро обсыпан мукой и охапка иссохших цветов с его левого плеча свисала веником. Карлик часто привставал, расстёгивал и опять застёгивал железную молнию на волчьей шкуре и, плотоядно касаясь губами нагрудного микрофона, пел песенку про кабацкую Францию, чем господина Канотье сильно умилил:
В вечерних ресторанах,
В парижских балаганах,
В дешевом электрическом раю,
Всю ночь ломаю руки,
От ярости и муки,
И людям что-то жалобно пою.
Звенят, гудят джаз-банды,
И злые обезьяны
Мне скалят искалеченные рты…
Правда, конец песенки показался месье Канатову слишком уж русским и неоправданно грубым:
Свет сразу потушили,
Я помню, меня били,
По морде, словно в новый барабан…
За шутами шли скованные серебряными, а иногда и золотыми цепями, чернильные души. А говоря проще – пародируемые шутами городские чинодралы. Многие из них тянули руки ко рту, желая попробовать цепное золото на зубок. Однако дежурящие над ними малые дроны, вмиг подлетев, безжалостно клевали жадюг в темечко.
Особенно выделялся один из чиноманов: чубасто-носастый, с ушами, поросшими рыжей густой шерстью. Тот лизал драгметалл муравьедским далеко выставленным языком, слюну, выступавшую на губах, втягивал, ею булькал, и глотал её, позолоченную, глотал! Частый заглот вызывал рвотный рефлекс. Золотистая жидкость выхлёстывала обратно изо рта блевотиной и шутам-модераторам приходилось время от времени навешивать скованному цепью по рукам и ногам чубасто-носастому на грудь свежие слюнявчики.
Слюна драгоценная сверкала, чинодралы, едва сдерживая на людях страсть к добыче драгметалла из городских золотоносных жил, с вожделением постанывали.
Вдруг над шествием раздался двойной, дерзкий, враз разорвавший барабанные перепонки, звук. Словно разодрали надвое, а потом ещё и на четвертинки громадной газетный лист. Чиноманы как по команде присели. Испугавшись разрыва и треска, сплющили веки слабонервные, приложили руки к сердцам слабодушные, замерли в тоске безвольные.
– Quésaco? Это что есть? – вскрикнул месье Канотье, и не только он один.
– Такэто… Морда у критикана Дранишникова треснула, – пояснил проезжавший на самокате дежурный шут, – всё тянул и тянул денежки из нищих писак, всё мало и мало ему было. Да ещё и вокруг чинуш иноземных, под прикрытием у нас подрабатывающих, без конца увивался. Вот и будет теперь ходить с треснувшей пополам харей!..
Скованные цепями богопротивной прибыли и бесстыжего мздоимства, хапуны и куроцапы стали мало-помалу, отдаляться.
Ну, а после хапужников, дивно разнообразными походочками, выступили прекрасные и прекраснейшие! Проще говоря, двинулись по мостовой не обременённые тяжким трудом, не оскорблённые ватниками и грубой рабочей одеждой женщины. Пудов ласково звал их «шутовскими тростиночками» и рольки им предназначил хоть и комичные, а всё ж таки не слишком слабый пол принижающие.
И походочки, надо признать, были на загляденье! Рьяно-подпрыгивающие и упёрто-ровные, козьи и пацанские, мученические и пиратски-вкрадчивые. Ну и, понятное дело, разнообразно виляющие. Правда, некоторые из обладательниц круто-виляющих походок выступали на подиумных ногах почему-то закрыв глаза, и поэтому от напряжения мышц часто спотыкались, даже падали. Но неостановимо двигались вперёд, вдаль!
Притянули внимание толпы и дамы ступавшие по-медвежьи. Особенно выделялась среди них одна: с истомляюще знакомым лицом, мелькавшим, то в одной, то в другой телепрограмме. Эта мадам в строгой синей форме – правда, без знаков различия – шла на скошенных квадратных каблуках, косолапя и разъезжаясь на собственных ногах. Но этим отнюдь не смущалась, наоборот, грозно зыркала по сторонам: кому бы из глядящих на неё и при этом беззаконно хохочущих зевак, прищемить хвост, обломать рога, кого бы приструнить, прищучить, притянуть к ответственности!
Невзирая на разность походок, цель у группы шутовских подруг, осмеивавших, надо сказать, лишь крохотную часть современных российских женщин, была одна. Гундя в навесные микрофоны, сговаривались они и от мужиков, и от детей навсегда свалить.