Шутя, стал Терёха вором, шутя, откликался на кличку Пуд и дуванил дуван с бандосами.
Так несколько лет и пробежало: невероятное везение в грабежах, мрачноватый юмор, сделавший его популярным в обставленных на современный лад малинах, наглухо схлопнутые глаза милиции, а затем и полиции, покупка московской двухкомнатной квартиры и унывно-весёлые недоумения от привкуса столичной жизни. Занятно было то, что шутовство, угрюмые проказы и русский трикстеризм, о котором когда-то толковал старый ковёрный клоун, помогали ему только в кражах, а в жизни обычной – ни-ни.
«Ты, Терилло, шут, а не вор», – повторял он про себя по сто раз на дню. Но сил повернуть жизнь в сторону радостей цирка отчего-то не было.
И вполне возможно, так бы и погорел грабитель Пуд, попав когда-нибудь в руки полиции, чтобы потом догнивать на шконке. Но жизнь снова – и совершенно неожиданно – перевернулась. Больше того: впервые глянула жизнь шуту прямо в зенки с ласковым сочувствием и без всякого коварства.
Увидел он в обставленной с припадочным шиком воровской хавире, на раскладном кожаном диванчике, под зазывной картиной в наворочанной раме, близ напольных ваз и эбонитовых статуэток, – девятилетнюю Оленьку. Увидел мельком, но разом ухватил всю её малую жизнь. Оленьку бандосы выкрали из детдома и собирались приспособить для собственных нужд. Не успели. Терёха не дал. Как увидел девчушечку так сразу, не раздумывая и не прикидывая, сказал себе: «Удочерю! Сукой буду, удочерю. Мужик без детей – нетёсаное бревно, обрубок. Будет приемная дочь – заживу по-новому. А тут… Тут ей и конец. Тут хоть и гогочут до упаду, да только смех не в радость!»
Собрался было у Шуруна девчоночку выкупить, – но Оленька из хавиры исчезла. Искал, искал – нету нигде и всё тут. Решил поговорить по душам с Шуруном.
«Только, что за душа у блатаря? Есть ли она у него вообще или давно на мелкие пузырьки разлопнулась?» – засомневался Терёха.
Так оно и оказалось. Шурун мало того, что над Терёхой посмеялся, так ещё и братве раззвонил. Те восприняли по-разному. Некоторые смеялись и тыкали пальцами: «Папашка, блин, нашёлся!»
Правда, двое-трое, не сказав ни слова, угрюмо отвернулись. Ну а самый зловредный, попик-Стёпик с жёлтой косичкой, – распелся, как кенар, и давай насмехаться: «Бейцалы сперва себе открути, а потом удочеряй кучеряшку!»
Тут и вспомнил Терёха про маротту. Стал снова таскать её с собой, подкидывать и вертеть в руках по-всякому. Однако теперь шутовской жезл ни на кого не указывал, ни до чего не дотрагивался. И тогда великие сомнения в таинственной силе шутовского жезла объяли Терёшечку. Резко выдохнув обиду и огорчение, стал искать он девятилетнюю Оленьку самостоятельно, без всякой палки.
Тихая Оленька
Нашёл – случайно. Среди холстов и чучел у бывшего таксидермиста, обладателя заунывной вьетнамской фамилии Выу: оформителя русских народных ярмарок, не брезгавшего иметь дела с бандосами.
Оленька была вьетнамцу с головы до пят безразлична, потому как рисовал и перерисовывал он в последние дни молодого курносого паренька из приезжих. Привязав паренька к стулу и похаживая вокруг него, бывший чучельник приговаривал:
– Цицас ты у нас – Цвятой Цебастьян. А раз ты цвятой нецего меня бояться. Цюцело из тебя не сделаю, дазе думать забудь!»
Исходя из вновь прихлынувших чувств, Оленьку чучельник продал задёшево и даже плюнул ей вслед рассыпчато:
– Дура она и сё. Таких дур не хоцю у себя содержать…
Оленька! Нежная, хрупкая, с голоском позванивающим, таинственно скрытная, движется, как плывёт (в длинных до полу хороводных платьях так танцорки плывут) – вот какой она была. А ещё оказалась она слегка, – а может и не слегка – коварной. Ну, а как возмещение за ущерб, наносимый душе скрытым коварством – имелись у неё тонкие, строго-прилизанные волосы, а внизу над шеей, умильно доверчивый завиток.
Оленьку, сданную бандосами в аренду вьетнамцу, Терентий выкупил, отдав больше половины того, что имел в наличности. А, выкупив, сразу поговорил с ней по душам. Сказал: ему уже за сорок и жить без семьи он больше не может. Рассудительная и не слишком испорченная детдомом Оленька посоветовала Терентию Фомичу жениться. Тот согласился и сказал, что как только удочерит её, так сразу и женится. А покуда жены нет, будет заниматься удочерением.
В удочерении Пудову Терентию: «шатуну, гуляке и праздному человеку», – так выразилась в кулуарах одна из руководительниц Департамента гос. политики в сфере защиты прав ребёнка – отказали. Терёха приписал это своей цирковой профессии – ни к чему другому Департамент придраться не мог.
Подумали, подумали они с Оленькой и решили оставить её на детдомовской фамилии, а пока суд да дело жить рядом, сказавшись, где надо родственниками.
– Не идти же мне опять в детдом или к дядькам этим противным. Особенно этот, «цюцельник». Ну, прям, нитратный какой-то.
Чуток успокоившись, Терёха определил Оленьку в классическую гимназию. Та в ответ стала прилежно учиться. Но тут как раз деньги ворованные, потраченные на Оленькину гимназию, на хлопоты по удочерению, на одежду-обувь и прочее – полностью кончились. Жить стало не на что. С цирковым образованием, да ещё в немолодёжном возрасте – никуда не брали.
Ровно через две недели после денежного облома, поставив на стрёме одного из коллег-«городушников», Терёха аккуратно и артистично – применив навыки фокусника-иллюзиониста – обчистил на огромную сумму ювелирку (или как ему было привычней: «фиксатую банду») на Маросейке. И уже через два дня сбыл барыгам два увесистых мешочка с рыжевьём и брюликами…
Деньги появились, полиция до него так и не добралась, позаботился об этом заранее, – приходил в ювелирку в гриме и одёжке индусской, – но всё ж таки было на душе неспокойно.
В трепле нервов, зряшных и незряшных волнениях, цирковым аллюром проскочили почти семь годков. Как пьяная моль, вылетала иногда из-за шкафов, чтобы подразнить, – будущая жизнь. Но тут же за шкафы опять и пряталась.
Оленька оканчивала гимназию, нужно было двигать её по жизни дальше.
– А как двигать? Как? – Спрашивал себя по временам Терёха.
И сам же себе отвечал:
– Сердцу непонятно, уму недоступно.
Как раз после этих слов всё вдруг сжалось и разжалось пружиной, а потом ещё и встало с головы на ноги. От ворья и даже от Оленьки поволокло Пудова Терентия назад, на горящую в столпах света цирковую арену. Этот пружинистый скок пришёлся ему по душе. В таком вот состоянии и таким макаром, накануне Дня шута, близ Старого цирка Терёха и очутился.
Самоха и Дергач
Мысли и воспоминания стиснули сердце раз-другой-третий – и отпустили.
Март 22-го и холодноват был, а приязнен, светел. И раскручивал март потихоньку на краях своих мелкие, но вполне жизнелюбивые весенне-летние сюжеты.
Вдруг в промежутке между воспоминаниями и осмеянием бредущей мимо толпы, что-то внезапно, прямо средь улицы Терёху остановило: мелькнула, пропала, а потом была поймана боковым зрением вновь – высоченная, чуть скособоченная фигура в тёмно-сером кашемировом пальто, в лыжной голубой шапочке с красным помпоном.
Самоха!
Собрат по цирковым трюкам был мгновенно – и уже прямым зрением – на переходе к Олимпийскому проспекту из московской толпы выхвачен. Толпа текла в мечеть, и Самоха в лыжной шапочке, которую носил едва ли не круглый год, трепыхался в потоке, как рыба, не умеющая выскользнуть из мелкоячеистой сети и от этого вставшая на раздвоенный хвост. Тело Самохино пританцовывало. Голова в шапочке оставалась бездвижной. Это напомнило их давние, – без речей, – цирковые забавы.
Терёха от радости рассмеялся: «И впрямь, как рыба на хвосте. Ишь, пляшет как!»
Тут же Пудов Терентий вспомнил, какая у них разница в росте: у Самохи – 196, у него самого – 165. Но разница, как это случалось раньше, не раздосадовала: умилила.
Окликать Самоху он не стал, трижды подряд звонко щёлкнул языком, как друг друга всегда из домов или из циркового закулисья они вызывали.