— А в попку дядя Сева тебе не лез? По обычаю! — И в упор, насквозь пронизывая, поглядел в расширившиеся глаза внука.
Он засопел, заерзал и, наверное, убежал бы, не ухвати я его за воротник. Терять уже было нечего, всякие педагогические и дипломатические штучки утратили смысл. Мне нужен был прямой, четкий, без экивоков ответ: да или нет. Да или нет? Я вцепился в воротник его рубашки и другой рукой притянул к своему Платошино лицо.
— Лез? — Не сказал — выдохнул.
Теперь он захныкал, дернулся, пытаясь высвободиться. Мне удалось разжать пальцы, чуть отодвинуться от него.
— Платоша, — взмолился, — миленький! Не бойся, расскажи все, как было! Я ведь твой дедушка, я тебя люблю больше всех на свете. И всегда, что бы ни случилось, буду по-прежнему любить. Я должен знать правду, ты большой мальчик, во второй класс перешел, неужели не понимаешь? — Вытащил из кармана платок, просушил его мокрые глаза. — Если не мне, кому же ты скажешь?
— Но я не могу говорить, — всхлипывал он.
— Ничего не бойся, Платошенька, я же с тобой!
— Он… он… хотел… кажется, хотел, но я испугался, вырывался… Сказал, что все маме расскажу. И тебе тоже. А он сказал, что не расскажу, потому что он тогда на всех нас заразную эту… порчу нашлет. Он умеет, в старых китайских книгах изучал. Мы все такими язвами с гноем покроемся…
— Не покроемся! — зло процедил. — Я врач, любую язву вылечу, самую китайскую, пусть он не надеется! Так чем же все закончилось? Он тебя отпустил?
— Отпустил. — Платоша расслабился, даже попытался улыбнуться. — Он потом так смеялся, говорил, что пошутить любит, пошухерить. Сказал, что я молодчина, что со мной можно дело иметь. Душ выключил, мы мохнатым полотенцем вытерлись, а он для меня торт приготовил, большущий такой, вкусный. И пепси-колу пили. Дядя Сева мне смешные истории рассказывал, и я тоже начал смеяться. А потом он домой меня отвел, сказал, чтобы нашу мужскую дружбу никому не доверял. И про китайскую язву напомнил. Он мне пистолет подарил, точь-в-точь настоящий. Сказал, что в следующий раз другую игру придумает, поинтересней, и адидасовские кроссовки мне купит, как у Мишки…
Я пересказывал Вере все подробно, ни словечка стараясь не упустить, даже Мишкино имя вспомнил. И, грешен, еще и с неуместным сейчас злорадством — вот тебе твой Сидоров, получай! Глаза ее на обескровленном лице потемнели.
— Я убью эту сволочь! — клокотал я. — Это не пустые слова, увидишь! В тюрьму сяду, сгнию там, но эта мразь жить не будет! Мало ему, подонку, вокзальных шлюх, Платоши моего ему захотелось!
— Не горячись, — впервые разомкнула Вера сухие губы. — Гнев плохой советчик.
— Что?! — заорал я. — Уж не собираешься ли ты защищать его?
— Не собираюсь, — глухо произнесла она. — Пусть теперь он сам защищается. Со своими шлюхами и остальными. И не кричи, пожалуйста, у меня башка раскалывается.
Легла на диван, отвернулась, накрылась с головой, затихла. А я выскочил из дома и долго бродил по улицам, остывая. Третий гвоздь, Платошин, оказался самым болючим, самым зазубренным. И последним из трех. Когда я вернулся, план дальнейших действий был уже готов. Осталось продумать, уточнить детали. Войти в Севкин дом предпоследний раз.
Вера спала, или делала вид, будто спит. Больше мы с ней о Севке, как сговорившись, речи не заводили. И вообще с того дня до сегодняшнего мало общались, отношения стали натянутыми.
И ни разу мы не были близки. Ей все нездоровилось, я ни на что не претендовал…
* * *
С Сидоровым мы встретились на следующий день в отделении. Он первым подошел, поздоровался — чего стоило мне ответить на его рукопожатие! — соболезнующе цокнул языком:
— Что-то видок у вас, Платоныч, неважнецкий. Плохо спали? Или с супружницей переусердствовали?
Голубые, в припухших веках глаза смотрели на меня с плохо скрытой настороженностью. Я мог не сомневаться — Севка опасался, что Платоша все-таки проболтается, и разговор со мной завел неспроста. Но, сам того не ведая, он подсобил мне. Я намекнул ему, что действительно есть причины для плохого настроения, возникли сложности с Верой.
Он заинтересовался, оживился. Не только потому, что с Платошей пронесло, — не ожидал от меня такой откровенности. Мне даже показалось, что Севка ощутил ко мне, вдруг доверившемуся ему, нечто вроде симпатии.
— Что-нибудь серьезное? — участливо спросил он.
— А леший его знает, — вздохнул я, — сам не могу разобраться. Ношу в себе, ношу, как беременная женщина…
Наживка была выбрана точно, Севка сразу же клюнул на нее.
— Эх, Платоныч, нет хуже, чем в себе носить, по собственному опыту знаю. — Готовился общий обход, который Покровский устраивал по понедельникам, на продолжение беседы не оставалось времени. — Может, заглянете ко мне вечерком? — предложил Сидоров. — Посидим, покалякаем, пропустим по маленькой.
Я видел, что говорит он искренне. И уж конечно не терпелось ему узнать, какие у меня с Верой возникли сложности.
— Неплохо бы, наверно, и по маленькой, — я еще раз, еще безысходней вздохнул. — Настроение какое-то…
— Значит, договорились, — прищелкнул пальцами Сидоров. — У меня, правда, на сегодня одно мероприятие намечено, да ну его к черту…
Я пришел к нему вечером. Соврал Вере, будто должен навестить заболевшего отца одного школьного приятеля. Тяжелый был день. О таких говорят, что стоят они года жизни. Мне он уже года жизни стоить не будет, минуты остались.
Я пришел к нему вечером, не с пустыми руками — принес хороший, крепкий коньяк. А Севка успел уже где-то пображничать, был навеселе, быстро пьянел. Мы сидели с ним на кухне, он, голый до пояса, страдал от духоты, жирное тело лоснилось от пота. Его слегка мутило, но меня, трезвого, еще сильней — от ненависти и отвращения. Платошино имя ни разу не прозвучало, зато Верино, моей жены, полоскалось в прокисшем воздухе Севкиной кухни непросохшей грязной тряпкой. Сидоров разомлел, начал мне «тыкать», клялся, что жена друга для него не существует, называл это почему-то «морским законом». Мне тут же вспомнилась другая его крылатая фраза — «старинный русский обычай» — и пальцы сжимались в кулаки. Но терпел — ради нашей следующей, последней встречи.
Довелось мне пройти и через самое тяжкое испытание — захмелевший Севка от избытка чувств полез ко мне целоваться. Теми же гадкими губами, которыми целовал Платошу. И Веру. И, не исключаю, Ларису. Мне, в отличие от них, его слюнявых поцелуев избежать удалось.
Это был какой-то мазохизм — я дошел до такой степени взвинченности, что получал едва ли не удовольствие от этой сидоровской пытки. Желал даже, чтобы он проговорился о тайных встречах с Верой. И с Ларисой тоже. Мне были не нужны новые свидетельства его подлости, хватало с лихвой и прежних, чтобы я укрепился в своем решении. Но все мало и мало было мне Севкиной гнуси. И он, словно потрафляя мне, все-таки сделал это, до самых краев наполнил ядовитую чашу. Сказал ту роковую фразу о молочном поросеночке, с которым не сравниться никакой телке…
Я в тот вечер не стал договариваться с ним об очередном свидании. Он сильно опьянел и мог забыть о нашем договоре. Более того, он мог кому-нибудь проболтаться, что ждет меня в гости. Но тянуть резину, по Севкиному лексикону, у меня не оставалось уже сил, терпение истощилось. Знал, что больше дня, ну, двух, просто не выдержу, сорвусь. Я забросил еще одну удочку, попытался выяснить, чем он намерен заниматься завтрашним вечером, но ничего определенного не услышал.
— Бог даст день. Бог даст и пиццу! — меня и от его трезвого смеха тошнило, а уж когда он нализался…
Я возвращался домой, пытался свести концы с концами. Многого ли я достиг, побывав у него, чем облегчил выполнение задуманного плана? И что мне, собственно, нужно в его квартире, кроме стола, бутылки и двух стаканов? Во всяком случае убедился, что никто у него не живет, никто не помешает. Теплилась, когда шел к нему, надежда подготовить для него решающую встречу, однако не предполагал, что Севка умудрится где-то раньше набраться, так быстро опьянеет. Но в любом случае мне просто необходима была генеральная репетиция.