Антихристово семя
Луна, расталкивая тучи, скачет по небу, словно пьяный фельдъегерь по Адмиралтейскому проезду: круглая рябая рожа в синюшных запойных пятнах. Зеленоватый, мертвенно бледный свет летит на землю, как грязь из-под копыт, пятная широкие лапы елей, серебря листья осины. Растекается по густому подлеску липкой паутиной.
Вöр-ва стеной стоит, не пускает: многорукий, угрюмый, молчаливый. Норовит подставить ножку, насовать кулаков в бока, отхлестать по щекам.
Кафтан на Ваське изодран, офицерский бант развязался и болтается на шее удавкой. Казённое сукно напиталось влагой и сковывает движения. Ботфорты сползли, внутри хлюпает. Треуголку давно сшибло ветками, и волос шевелится на затылке: «Где они?! Близко?!» Блуждающий взгляд путается в изломанных тенях. Сердце колотится у горла. В грудях горит — как насыпали за пазуху тлеющих угольев. Ломит Васька вслепую, запрокинув голову, словно уязвлённый лось. Хруст и хряск разносится окрест, стон и трепет…
«Спаси, Господи, пронеси!»
Досмотрит ли Вседержитель? Нешто ему в досуг?
***
В крепости Петра и Павла, что на Заячьем острову, младший унтер лейб-гвардии Семёновского полка Василий Рычков очутился по трём причинам: зелено вино, злая насмешливость и гвардейский апломб — либо в стремя ногой, либо в пень головой. Безусым юнцом с косой саженью в плечах и пудовыми кулачищами, Васька Рычков сначала был зачислен в Потешные, а после переформирования приписан в полк «покуда живота хватит». Сметливого до дерзости, склонного к охальным проказам и злоязыкого до глупости рекрута офицеры не жаловали. Изводили наказаниями и муштрой: «подыми фузею ко рту; содми с полки; возьми пороховой зарядец; опусти фузею к низу; насыпь порох на полку; закрой полку; стряхни; содми; положи пульку в ствол; вынь забойник; добей пульку до пороха; приложися; стреляй»… Беда да морока.
А потом случились Азов, Нарва, под которой Васька, качаясь в плотном строю из живых и мёртвых, скалил окровавленные дёсны в белобрысые хари над жёлто-синими мундирами, орал непотребно, прикладывался и стрелял, прикладывался и стрелял. Он швырял бомбы, рубил и колол, стоя по колено в крови, и был среди тех, кто уходил с поля через Нарову под развёрнутыми знамёнами, с оружием, барабанным боем… и без Бога в душе.
Много чего случилось и после. Десант у Нотебурга и тринадцатичасовой штурм; битва при Лесной; Полтава. Давно подрастерял Рычков юношеский жирок, подсох, сделался жилистым и мосластым, но то, что дерзость, злость и дурная сметливость хороши только на поле брани — в разумение не взял, а посему, выше унтера не поднялся. Через что грызла Рычкова глухая обида, словно червь яблоко, выстужала сердце сырыми Петербургскими ветрами, да топила душу в болотной тоске.
В конце лета одна тысяча семьсот девятнадцатого в кабаке за Госпитальной улицей и казармами седьмой линии бражничал Рычков с компанией случайных знакомцев. Пил вино, а наливался, по обыкновению, хмельной жёлчью. Клубился под низким потолком табачный смрад, разбавляемый неверным светом чадных плошек, роилось комарьё, да тянуло в оконца малярийной сыростью. Запахи снеди мешались с вонью прелой одежды и разгорячённых тел. Сальные столы закисли пролитым пивом и квасом. Лавки, отполированные сотнями седалищ, постанывали, но за гомоном и гвалтом этого было не угадать. Кабатчик метался меж столов, как чёрт на адовой кухне. По тёмным углам таились скрюченные фигуры, изредка блестя глазами: трезво и цепко.
Бойкое местечко…
Мужичонка с биркой об уплате проезжей подати на бороду маялся над миской кислых щей напротив Рычкова. Он старался держаться степенно и настороже, но по всему обличию его распирало от столичных впечатлений: обилия воды вокруг, прямых и длинных — в линию, — улиц; диковинных изб; дворцов посреди грязи и вязнущих в ней гатей; «босых» лиц и кургузого немецкого платья чуть не у каждого встречного. Ещё не зная зачем, Васька поднёс мужику чарку.
В Семенцы — слободу, где квартировал Семёновский лейб-гвардии полк, — Мирон Зайцев попал с хлебным обозом из какой-то дремучей Тьмутаракани. Был он не просто холоп, а староста. Человек солидный и начальный, что, хмелея, припоминал всё чаще и чаще, тыча в стол заскорузлым крестьянским пальцем. Рычков поддакивал, да подливал. Во хмелю Мирон сделался громче, и, рассказывая о том, что видел в Петровом граде за долгий день, широко размахивал руками. Вот уж и сам тряхнул полушкою по столу. Вкруг них сдвинулись плотнее, подставляя чарки под дармовое угощенье и предвкушая потеху. Наконец, озорно сверкая глазами, Васька провозгласил «виват» за здоровье императора. И не прогадал…
Зайцев ударил кружкой в стол и завопил, выкатывая мутные хмельные зенки:
— Не стану за такое пить! Знать не знаю никакого «анператора», черти бы его, антихриста латинского драли! Знаю токмо царя-батюшку, государя Петра Ляксеича…
В кабаке пала тишина, даже чад норовил скользнуть под столы и лавки. Фигуры в тёмных углах замерли, и только цепкие глаза разгорались ярче…
— Слово и Дело! — гаркнул Рычков, ухватив солового Мирона за бороду, и уложил старосту широким крестьянским лицом в миску кислых щей.
Всё пришло в движение: опрокинулись лавки, двинулись столы, грязный пол закряхтел под ногами, мигнули лампадки, зашипели, гаснув, фитили, шкворча в прогорклом масле, заметались тени.
Васька отпустил бороду старосты и скользнул вбок — нечего ему тут, пусть веселье своим чередом катится…
Только отвернулся, а в затылок вдарило, словно оглоблей приложили.
***
Остатнее Васька помнил смутно. Вроде, подхватили, поволокли. В ноздри набился едкий запах конского пота, в голове гудело набатом и раскачивалось, как язык в Иване Великом. Дохнуло сырым ветром с запахом водорослей, и раз помнилась частая свинцовая зыбь с лунными бликами, после — тьма окутала Рычкова гнилым и затхлым солдатским сукном.
Очнулся он на каменном полу, в луже воды и выпитого за вечер. Руки заломлены за спину и стянуты крепко, до ломоты. В голове стон и близкий крик, на который исходит тяжко казнимый человек.
— Очухался? — услыхал Рычков над головой, — А ну-ка, вздыми его…
Ухватило под руки, дохнуло палёным волосом и холодной убоиной. Ноги подгибались. На плечи давил сводчатый кирпичный потолок, по пятнам копоти нехотя ползали багровые отсветы. Дурнота подбиралась к горлу. На затылке, под косицей как будто ещё одна голова росла: толкалась изнутри плотным комком. Васька зажмурился, а когда открыл глаза увидел перед собой, у грубо сколоченного стола человека в добром кафтане, атласных кюлотах и чулках; башмаки сверкали начищенными пряжками, кружевной бант на шее лежал изящными складками. Выражение лица надменное, со значением; высокий лоб, складки у переносья, нос крупный с горбинкой, рот жёсткий, прямой складкой, щёки выбриты до синевы, а глаза под прямыми бровями смотрели хитрецой. Парик вельможа снял и небрежно бросил на едва ошкуренный стол, короткий ежик волос топорщился на макушке…
Рядом с медным подсвечником, в котором оплывала свеча, лежали листы бумаги. Над ними склонился в готовности невзрачный человечек, похожий на хорька, покачивая пером в корявых пальцах…
— Знаешь меня, гвардеец? — спросил носатый, приподняв бровь.
Рычков очистившимся от дурной мути взглядом ещё раз коротко осмотрел потолок каморы, массивную дверь из плах, окованную железом; плети и веники, разложенные на лавке, факел на стене, что истекал горючими каплями в каменный пол. На ката за спиной смотреть нечего. От него несло мертвечиной и угрюмым равнодушием. В низкой жаровне изогнутыми челюстями тихо рдели клещи…
Ваську тряхнул озноб, но унялся. Похоже на каморы Трубецкого бастиона… А человек?.. Ему ли не знать майора Преображенского полка. И о его положении в Канцелярии Тайных розыскных дел Рычков тоже знал. И несло сейчас Ваську, похоже, в самый пень забубённой пьяной головушкой.
— Ушаков Андрей Иваныч…
— Ишь ты, — усмехнулся Ушаков. — Сам кто таков?