Литмир - Электронная Библиотека

Стул ездил с нами в метро, стул стал нашим партнером по путешествию. Теперь мы могли пить «егерь» сидя. Мила наслаждалась стулом и Питером, ликером и даже морозом. Странно это – с ликером Геринга и мебелью разъезжать по Ленинграду, – но нас это не смущало.

Я нервничал из-за того, что забронированное колечко – отчего-то я так решил – могло нас не дождаться. Но мне удалось взять себя в руки и воплотить план до конца: прибыв на Каменноостровский проспект, там мы взяли еще одно – с другим дизайном, с камешком иного цвета, и, чтобы преодолеть еще одно огорчение от не того кольца и закончившегося «егеря», заглянули в еще один бар. Там какой-то веселый тип предложил за стул две тысячи. Мила категорически отказалась продавать, хотя я был за: все-таки таскать стул по городу, который от снега чистят раз в столетие, – морока.

Наконец, в третьем магазине, на Сенной, установив стул посреди торгового зала, мы обнаружили то самое кольцо. Мила, четырежды окольцованная за два дня, расцвела. Кажется, мне удалось донести до нее то, что я хотел: никуда тебе не деться, я все равно добьюсь, чтоб ты была довольна. Однако мнительность и дурацкая привычка трижды убеждаться во всем заставили меня подпортить момент и проговорить это вслух. Мила, привыкшая уже не обращать внимания на мои глупости, просто благодарно поцеловала в ответ.

Ее голубые/зеленые глаза блестели от счастья. Загадочно и мистически мерцал зимний город, город моего первого вкуса – бананов на Невском, город первой моей музыки – симфонического оркестра в Летнем саду, город, скрывающий в себе планету – огромный глобус в Военной академии на Черной речке, напротив кабинета деда, город моей первой памятной боли – стоматология на Ветеранов, будь ты неладна, город первой тоски – по матери, город первой потери – брата, лежащего на Ковалевском кладбище, город-наркотик, город-сказка, несбыточный, парящий, он встречал нашу любовь – сумасбродную, безотказную, не помнящую себя.

В моем плане осталась лишь одна точка, вернее, даже улица – Рубинштейна. О средоточие баров, о проклятый символ невоздержанности и гедонизма! Прорвавшись через бесконечные сугробы, будто намеренно устроенные поперек тротуаров, протащив за собой стул, мы выбрели к Пяти Углам. Дальнейший маршрут не удалось восстановить и после; доподлинно известно, что он был пьяным, корявым и извилистым, хотя сама улица Рубинштейна прямая. Стул неизменно приковывал внимание посетителей баров и прохожих. Благодаря ему я обнаружил в петербуржцах тягу к покупке странных вещей с рук прямо на улице: за стул предлагали и три тысячи, и пять, а на углу Невского, кажется, он стоил уже семь тысяч, и я готов был его отдать, но Мила, невзирая на мои доводы («цена с утра поднялась в двадцать раз!»), продавать опять не согласилась.

Провалиться в сон – выбравшись из центра, затащив стул в трамвай в Автово, вывалившись из трамвая на Петергофском шоссе, дойдя до дома своего детства, – провалиться в сон, как в новогоднюю иллюминацию, в лампочки, окаймляющие фасады, будто подчеркивающие пустоту и невозможность этой гигантской петровской декорации. Упасть в нежность темноты в той самой комнате, с подоконника которой в детстве наблюдал машины и считал: сколько за час, к примеру, проедет зеленых? Их всегда было мало – любых, потому что улица эта разорвана пополам, улица – двойной тупик, такая, верно, одна в Питере. Считать машины на шоссе – сложно, оно далеко, на шоссе можно считать только трамваи, следующие в Стрельну.

Мила засыпает быстро всегда, будто не имеет за душой ни единого переживания.

Я сползаю в кресло – кресло моего брата, где он всегда лепил из пластилина, и выходило у него отлично; он сидел в кресле, и мы смотрели телек, и там часто крутили клип какой-то группы, где музыканты закидывают землю в могилу посреди леса; так же, только в поле Ковалевского кладбища, мы кидали по горсти на гроб брата. Он приснился мне, спрашивал, зачем мне это надо: второй раз жениться, неужели я не понимаю, что все равно все внутри меня, и ничего поверх того не нужно; корил: ведь у меня же двое детей, и надо заботиться о них, и неужели это может зваться заботой – два раза в месяц таскаться в Тверь и ходить с ними в кино; твердил, что так жить, как я, стыдно, и что все всегда думали, что из меня выйдет что-то большое, и про него так тоже думали; просил, брат просил съездить на его могилу.

– Поехали на Ковалевское кладбище? – сказал ей утром.

– Хорошо, только давай санки возьмем, – неожиданно быстро согласилась Мила.

Ей есть где взять санки в Питере: это ведь и ее город, здесь – ее крестная.

Способ передвижения идеален для Петербурга: снег становится второй плоскостью города. Первая же – реки, третья – крыши, они неизменны и всесезонны, только зима и ее снег сближают плоскости – и город не распадается, становится един: от замерзшего канала в Таврическом саду и до неба.

Санки с Милой проехали вдоль Ильича у Финляндского вокзала, санки забрались в электричку. И стало солнечно, пусть и по-прежнему морозно, и санки с Милой катились по кладбищу, и я рад был прийти к брату, и он мне, наверное, тоже был бы рад, потому что мы любили друг друга – старший и младший. Если б я лег раньше него, я был бы не против, чтоб санки под его любимой скрипели полозьями где-то рядом. Сломал сигарету, оставил ее несовершеннолетнему моему красавцу, зная наперед, что тетка будет ругаться, когда навестит могилу.

– Теперь на третий участок, – указала Мила.

Там – ее дед по матери. Наши покойники – рядом. Странно, но от этого – тепло.

Вернулись в город. Ничто так не подходит прогулке на Исаакий, как Нэнси Синатра и «ужасный звук, бэнг бэнг, мой малыш меня застрелил». Годы летят, а выстрел остается; застрявшая пуля никуда не денется.

Мила шла наверх, под колоннаду купола, она держала меня за руку, она так далека от меня, так близка – ровно на расстоянии провода наушника и никогда не дальше.

Переместились – через мост – на Васильевский остров. Бесконечные линии будто бы созданы для учета длины набережной. Мила, не глядя на указатель, свернула, узнав свой серый питерский угол. Она как петербуржец, который чует свое даже вслепую, только по поэтическому свисту ветра, не иначе, и в каждой линии он свой, особенный, этот полутон.

– В детстве я сидела на подоконнике и считала трамваи под окнами, – говорила Мила, не зная, что я порой брал бинокль, чтоб сосчитать их на Петергофском шоссе. Угол Среднего проспекта и какой-то – не упомню какой – дальней линии Васьки.

Мы в парадной. Мы пьем «егерь». В наушнике, уже вжившемся в ухо, песня АББЫ «Зэ виннер тейкс ит олл». Неслучайная случайность.

Двустворчатая дверь комнаты в коммуналке; все забито книгами – даже пространство между батареей и подоконником. Человек, породивший мое божество, жил так, как и положено было праотцу божества – жил книгами. Все верно. Все точно.

– А ночью окна дребезжали, и пол, и весь дом, только потолка как будто не видно, и он недвижим. Наверное, так казалось, потому что я спала на полу, на матрасе, – вспоминает Мила, запирая комнату.

Этот город, где мы пешком шли с двузначных линий Васильевского до «Спортивной», делает нас ближе с каждой секундой. Питер – это проверка любовников, проверка влюбленных: если он умудряется разобщить парочку, ей точно не жить, не быть, не пресуществиться никак. Москва может соединить, даже случайно, под хмелем, даже весьма романтично, пусть ошибочно, от щедрот, но Питер непременно подставит ножку, если люди не подходят друг другу. Перед нами же Петербург расстилался.

Мы шли в «Камчатку», эту бывшую котельную общежития, не зная еще, что именно сегодня это место празднует какой-то многолетний юбилей в качестве открытого для всех кабака. Собственно, и «Камчатку» было сложно разглядеть за людьми, набившимися внутрь. Петербург хотел праздника для нас и с нами – и в тесном полутемном подвале какая-то плохо отстроенная группа заиграла редкую и трогательную песню местного кочегара Цоя «Разреши мне». И Мила разрешила танцевать, и это не танго, а обычный медляк, покачивание на месте в обнимку.

9
{"b":"878414","o":1}