Она была удивлена – как все время удивлялась, колеся по Франции, тому, что есть отели и специально обученные люди, которые меняли постельное белье и готовили еду из того, что можно было найти в продаже. Быстро же после разрушительной войны все вернулось к нормальной жизни. В других местах с едой были перебои. Сгоревшие танки на обочинах шоссе были привычной подробностью пейзажей. Везде валялся оставшийся после войны мусор. В одной французской деревушке она видела лежавшее поперек мостовой почерневшее крыло сбитого истребителя. По непонятным ей причинам никто не собирался его убирать. Шоссейные дороги и уцелевшие железнодорожные вокзалы были забиты толпами людей, лишенных всего, уцелевших евреев из концлагерей, бывших солдат и военнопленных, беженцев из советской зоны оккупации. Десятки тысяч были заключены в фильтрационные лагеря. Повсюду она видела «бездомных, грязь, голод, горе и ожесточение».
Две трети города лежало в руинах. Но были здесь и укромные уголки, где сохранилась нормальная жизнь и куда не упала ни одна бомба. Ее крошечный номер на четвертом этаже был покрыт пылью и пропах влажной затхлостью, но на кровати лежало пухлое стеганое одеяло – что в ту пору казалось заезжей англичанке настоящей экзотикой. Стоя у окна и глядя туда, где, по ее предположению, протекала река, она могла «почти убедить себя, что недавнего безумия никогда не было». Этот пансион, насколько она могла судить, был полностью заселен американскими офицерами и сотрудниками гражданской администрации. Спускаясь по лестнице из своего номера, она слышала из-за закрытых дверей перестук пишущих машинок. Над лестничными пролетами висел густой аромат табачного дыма.
На следующее утро она совершила короткую прогулку до главного здания университета на Людвиг-штрассе. Там ее направили на второй этаж. Она прошла по длинному коридору с колоннадой, наполненному студентами. Еще более неожиданный признак нормальной жизни. Она остановилась перед кабинетом администрации, чтобы еще раз мысленно пробежаться по своему запасу немецких слов. В прямоугольном зале с высокими окнами она увидела не меньше десятка то ли секретарей, то ли делопроизводителей. Но сколько она ни искала глазами стол приема посетителей, не нашла, и тогда она, не обращаясь ни к кому конкретно, громко произнесла по-немецки заученную из учебника фразу. Все головы повернулись к ней.
– Entschuldigung. Guten Morgen![25]
И далее она пояснила, что пишет статью о движении «Белая роза» для известного лондонского журнала. Может ли кто-нибудь помочь ей найти людей, к кому она могла бы обратиться? Она была готова к не слишком дружелюбной реакции. Шесть главных членов движения, Ганс и Софи Шолль, трое друзей-студентов и один профессор были приговорены к смерти и казнены на гильотине. Затем последовали и другие казни. Когда новость об этом распространилась по городу, две тысячи студентов собрались на митинг и шумно одобрили эти казни. Предатели. Коммунистические выродки. А что будет сейчас? Еще слишком мало времени прошло, да и это было настолько позорно, что, возможно, они едва ли готовы как-то выразить свои чувства помимо смущенного молчания. Но вопреки ее ожиданиям раздались одобрительные возгласы. Две машинистки встали из-за столов и, улыбаясь, устремились к ней.
Три года назад эти сотрудники университетской администрации вполне могли бы с негодованием сплюнуть при одном только упоминании о «Белой розе». В новой ситуации Мюнхенский университет решил отождествить себя с мятежной группой, выразить чувство гордости ее мужеством и четкой моральной позицией. Никакая другая колыбель немецкой науки не могла бы похвастаться таким количеством мучеников. Шолли, Алекс Шморель, Вилли Граф, Кристоф Пробст, профессор Курт Губер были славными мюнхенцами. Перед лицом всеобъемлющей и жестокой государственной власти их сопротивление имело сугубо интеллектуальную направленность. «Эти дети были так юны, так отважны!» Кто мог бы пытаться разубедить администрацию университета, включая ее низших сотрудников, в том, что эти борцы символизировали возврат храма науки к своему истинному предназначению? Свободомыслие! «А ведь некогда, – писала Джейн в дневнике, – это был университет, связанный с именами Макса Вебера и Томаса Манна, – и вот он вновь стал таким!»
Первой к ней подошла толстушка лет шестидесяти в очках, которые увеличивали ее глаза и придавали сходство с «добродушной лягушкой». Она взяла Джейн за локоть и развернула к шкафу с документами. Потом достала оттуда тонкую пачку фотокопий и передала ей:
– Hier ist alles, was Sie wissen müssen.
«Здесь все, что вам нужно знать».
Это были копии шести брошюр «Белой розы» объемом меньше двух страничек каждая, которые через Швейцарию и Швецию доставлялись в Лондон. Там их размножали на копировальных машинах миллионными тиражами и сбрасывали с английских военных самолетов по всей Германии. Джейн ничего этого не знала и оттого чувствовала себя дурой. Она-то считала листовки редкостью, думая, что они все давным-давно собраны и уничтожены гестапо. Об этом наверняка знали Маггеридж и его знакомые. Скорее всего, все в редакции «Хорайзона» знали об этом и полагали, что и она тоже знает.
Другие сотрудники Мюнхенского университета написали ей имена и адреса. При этом возникали мелкие разногласия. Она слышала, как кто-то восклицал вполголоса: «Да она там больше не живет!» и «Он врет. Ни в чем он не участвовал!». Было названо имя сестры казненных – Инга Шолль. Она, вероятно, живет в семейном доме в Ульме. Нет, возразил кто-то, она в Мюнхене. Ходили слухи, что она пишет мемуары. Она долго сидела в концлагере и все еще приходила в себя. Возможно, она не захочет об этом говорить, уверяли одни. Нет, захочет, настаивали другие. В этой перепалке не чувствовалось враждебности. Общим настроением, по оценке Джейн, были энтузиазм и гордость.
В университетской администрации она провела час. За это время она не переставала волноваться, что войдет начальник и выразит свое недовольство суматохой, которую вызвала просьба Джейн. Но начальник уже находился в комнате. Это был «лохматый мужчина в темном костюме, который был ему велик на два размера». Именно он и объяснил ей, в какой последовательности следует читать копии листовок – первые четыре были напечатаны летом и осенью 1942 года и тайно распространены в Мюнхене и ближайших к нему городках. Последние две были написаны в начале следующего года после того, как Ганс Шолль, Пробст и Граф вернулись с Русского фронта, где служили санитарами. А самая последняя листовка появилась за день-два до того, как гестапо арестовало всю группу. Еще он обратил внимание Джейн на различия между пятой и шестой листовками.
Распрощавшись со всеми и поблагодарив за помощь, Джейн дала обещание прислать экземпляр журнала со своей статьей. На Людвиг-штрассе ею овладело нетерпение. Она остановилась на углу, вытащила скрепленные листки бумаги и прочитала первый заголовок: «Листовка «Белой розы». Ее немецкий был достаточно хорош, чтобы она смогла осилить первое предложение без словаря: «Ничто так не позорит цивилизованную нацию, как готовность без сопротивления позволить «управлять собой» клике авантюристов, оказавшейся во власти своих порочных инстинктов».
Она отвела полстраницы своего дневника впечатлениям от прочитанного. Роланд предположил, что она писала эти строки, уже прочитав все шесть брошюрок. «Ничто так не позорит цивилизованную нацию… Я словно читала перевод латинского текста, принадлежащего перу видного античного мыслителя… Это вводное заявление, выдержанное в столь возвышенном тоне, было написано современным человеком, студентом, всего-то двадцати с лишним лет, с жгучей страстью к интеллектуальной свободе и с безошибочным чувством бесценной художественной, философской и религиозной традиции, оказавшейся под угрозой уничтожения. Я ощутила восторг, это было потрясение сродни беспамятству… я словно влюбилась… Ганс Шолль, его сестра Софи и их друзья, чуть ли не единственные среди всех немцев, возвысили свои тишайшие голоса против тирании, не ради политики, но во имя самой цивилизации. И теперь они мертвы. Три года как мертвы, и я оплакивала их, стоя на углу Людвиг-штрассе. Мне так хотелось познакомиться с ними, так хотелось, чтобы они сейчас были со мной. Я шла обратно в отель, обуреваемая печалью, словно скорбя по своему погибшему возлюбленному».