– Нет, ты первый…
Передумав, она возвращается, я вижу в ее глазах блеск. Это от страха, думаю я и берусь за дело. В глубине темного чердачного проема столбом стоит светлая пыль. Вдохнув горячую духоту и ступив внутрь, прямо в пыль, я ожидаю Юлю. Наконец в проеме появляется ее голова:
– Ну, что?..
– Ничего… А что мы ищем?
– Увидим – не ошибемся.
– Чего увидим?
– Все необычное, подозрительное проверяем, – говорит она, перенося ногу через верхнюю лестничную ступеньку.
В заросших паутиной чердачных недрах – старый стол, сброшенные под него ветхие коврики, половики, несколько треснувших чугунов… битые стекла… сундук в дальнем углу. Подозрительно в столе только то, как это он пролез в чердачную дверь, а в ковриках – как они еще не рассыпались. Наклоняясь и переступая через хлам, разрывая паутину и чихая от пыли, мы приближаемся к сундуку. «Максим» времен гражданской войны без труда мог поместиться там, внутри. Я протянул руку к крышке.
– Подожди, – сказала она, перехватывая мою руку. – Все-таки семейная тайна. Не страшно?
Я посмотрел на ее ладонь, лежавшую на моей руке, и рывком поднял крышку. Сундук был полон кусками поколотого с углов и краев шифера.
– Ты «Золотого теленка» читала? – спросил я. – Про гирю?
– Ну и что. А может, я специально тебя сюда заманила, – сказала она с вызовом.
– Зачем?
– Зачем надо. «Зачем»… Так вот и вырастешь, не зная тайн. Семейных.
– Каких еще тайн?.. – покачавшись на перекрытии, я соскочил в сторону двери.
– Родинка, ты что, действительно ничего не знаешь?
Меня толкнуло в спину теплой волной. Я даже не понял, отчего. От ее изменившейся интонации? Я почувствовал: даже если никакой тайны нет, она есть. От ее слов, еще стоявших во мне, весь чердак сделался тайной. И снова как там, внизу, прямо в ухо, я услышал два этих слова:
– Золотой… самовар… Какой жгучий… – уже вслух добавила она, как в живой, погружая ладонь в стоящий через весь чердак солнечный луч. – Нет, правда… жжет… как под увеличилкой… Как он сюда забрался…
– «Светить всегда, светить везде…» – пожал я плечами.
– «Светить и в…» – задумчиво подхватила она и закончила в рифму. – А знаешь, зачем? Знаешь?..
Я не поднимал глаз, пораженный.
– Чтоб знали всенародно о том, что там свободно.
С пылающими щеками я все-таки взглянул на нее, перебиравшую по лестнице руками, исчезавшую в чердачном проеме.
***
Утром я ушел, оставив мать на сутки, до следующего утра, на столе на видном месте положив составленное мной расписание приема лекарств и еды.
Вечером позвонил.
– Ну, как ты там, обедала? Таблетки пила?
– У тебя написано в три.
– Что «в три»?
– Сейчас прочитаю… Обед – в три.
– Ну, так я и спрашиваю: обедала?
– Вчера?
Я начинал закипать:
– Сегодня! Обедала?!
– Ну… в три и пообедаю.
– Как ты пообедаешь в три, если сейчас восемь?!
– Подожди, я посмотрю… – ее долго не было в трубке. – Да, восемь… А в три пообедаю…
До меня начинало доходить. Все часы у нее механические, с 12-тичасовым циферблатом. И утром, и вечером за окном одинаково темно.
– Когда я от тебя ушел?
– Вчера…
– Сегодня, мама.
– Правда?.. Не может быть…
– Ты уже как сосед наш, когда еще жив был. Помнишь, сидел у подъезда на скамейке в запое: «Скажите, сегодня какой день? И сейчас утро или вечер?»
– Ты смотри… правда?..
– Это ты так поспала хорошо. Ладно, не расстраивайся. Я когда переберу, тоже наутро не все помню.
– Ну, ты меня огорошил…
Назавтра – те же на том же месте: варю куриный супчик.
– Помнишь, мы с тобой на Лелино восьмидесятилетие ездили? Летали. Маленький, ты от них письма «читал»: «Тятя, тятя, тятя, тятя… тетя Леля, дядя Даня». «Тетя Леля, дядя Даня…»
– Ты к чему вспомнила-то?
– Так, что-то вспомнилось… Не знаю, к чему… Муси уже не было. Ты тогда к Вальчику на поселок пошел. Ну, был Вальчик? Виделись вы?
– Мам, я уже сто раз рассказывал. И было это… двадцать лет назад.
– Да, двадцать лет уже. Смотри ты.
Смотрю я… Бегущая навстречу «Як-40» бетонка. Тот же номер автобуса. Какое-то новое, незнакомое из аэропорта шоссе. Центр старого города. Девятиэтажки. Второй этаж. Дверь открывает скрюченная в три погибели, мало что видящая Леля, которую я долго целую. Коридорами шаркает сюда Даня, все те же брюки на том же ремне… Леля хозяйничает, вместе накрываем на стол… Все тот же графин с плавающими кружками лимона. Темно-красный сундук в комнате Муси смотрит так же, как смотрела она: сдвинув брови, поджав губы в морщинах…
Пропустив по рюмашке с Даней, иду прогуляться. Это не так далеко. Вот и наше шоссе, абсолютно не изменившийся частный сектор по левую руку, спускающийся где-то там, в глубине, к балке… По правую – пустота. Весь наш поселок, три улочки и одна в конце поперек, испарился, исчез. Топая вдоль шоссе, по какому ехал из аэропорта, я понимаю, что иду по поселку. Вот здесь, где шоссе, изгибаясь, уходит на мост, стоял наш дом. Я в своем дворе. По какому проносятся машины. Сажусь на траву над линией. Левее – едва различимые следы старой дороги, переезда. Дальше – километровое закругление железнодорожной насыпи, нависшей над балкой. Оставшееся на насыпи корявое одинокое деревце невдалеке от меня, сидящего, может быть грушей, когда-то стоявшей над нашим туалетом.
***
– «Работают все радиостанции Советского Союза! Передаем сигналы точного времени. Пи-Пи-Пи-Пи-Пи-и-и… Московское время – девять часов!»
Очнувшись, понимая, чья работа – это, только что прозвучавшее, как в рупор, в щелочку нашей с Мусей двери, – я не вскакиваю, только, потягиваясь, улыбаюсь… Вот бы вошла, присела бы рядом…
Книжный шкаф в большой комнате приоткрыт. «Час сподивань и звершень» – шевелю я губами, в сотый раз пытаясь понять, что это значит. Никак не могу проснуться. Сонное тепло во всем теле.
– «…Но лишь одно из них тревожит,
унося покой и сон…» –
внося Данин приемник, она глушит его, допевая:
– Уносяпа, уносяпа, унося покой и сон… Заставляете себя ждать, вьюноша. Да вы еще и не одеты. А если бы я вас так у себя встретила? Представляете? Представляете?.. У-у… – она делает мне «волка». Я улыбаюсь со сна. Входит Леля:
– Это он так перед барышней, тю-ю… – уходит.
Юля бросается и открывает дверь в нашу с Мусей…
– Ну точно! С мишкой…
Я, ежась, пожимаю плечами. Мы одни в комнатке между большой и спальней. Прислоняясь головой к изразцам печки, она глядит на меня.
К завтраку нам велено нарвать малины. Вместо этого, потихоньку отвязав Мухтара и, подпихивая, заставляя его вскарабкаться по лестнице на малый чердак, мы, убрав лестницу, зовя и маня его, вынуждаем бедного пса сигануть вниз с чердака!
– Хороший, хороший… – гладит она его, лежащего у малины, огрызающегося скулежом. Присоединяясь, я тереблю его со своей стороны. Пес уже не знает, на кого смотреть. Наши заботливые руки иногда встречаются на загривке.
– Представляешь, – говорю я, – мы с ним гуляли, и он убежал.
– И это вот не он.
– Нет, он вернулся, через два дня… Я снял его с поводка, когда уже подходили к двору, я всегда так делаю, чтоб приучить без поводка, а он уже у самой калитки повернул и… Наверное, это у него потребность продолжить свой род, – зачем-то добавляю я.
– Продолжают не свой род.
– А чей?
– Того, с кем продолжают.
– Как это?
– Давай сменим тему.
– Давай.
Я ждал, что она что-нибудь скажет. Пахло псиной.
– Юль, а где ты учишься?
– В английской спецшколе, – еще подумав, отвечать или нет, сказала она, сняла босоножку и поднесла к моему рту, – ду ю уонт ту сэй фью уордз фор ауа ньюспэйпа?.. Вела репортаж международный корреспондент Юлия Ильенко…
– Счастливая, – вздохнул я, имея в виду английский.
– Счастье – это намылился, смылся, и кончилась вода, – сказала она, вставая и оправляясь.