– Давай не загадывать, – ответил я. – Я могу утром приехать. А надо будет, сегодня останусь.
Вернувшись, мы снова нашли ее на полу, только теперь не в коридоре, а в комнате. Ей казалось: может идти. А встала – опять зашатало и опрокинуло.
– Все-таки что-то у нее с головой, – сказала жена.
– Да нормально у нее все с головой, – я даже думать не хотел об этом. – Мама, у тебя сейчас где-нибудь болит?
Я вдруг осознал, что не могу ее понять. Не понимаю свою мать, сидящую напротив меня за столом, указывающую рукой в грудину и говорящую: «Ноги…». Ни – в каком месте ноги, ни – что изменилось в прежних ее болях, она сказать не могла.
– Ты упала от боли?
– От слабости.
Я вспомнил: вчера она говорила, что вообще не хочет есть. И возможно, не ела, и не только вчера.
– Я сплю по три часа. Не могу уснуть.
– Почему?
– Болит.
– Что болит?
– Всё. Ноги, грудь.
Если она все-таки ползала в магазин после того падения, может быть, действительно что-то произошло вчера? Что? Микроинсульт? Но ничего же не отнимается, просто болит. «Просто»…
Несмотря на мутноватый взгляд, что-то она пожевала вместе с нами. Проглотила вложенное в ее руку обезболивающее.
– Я съезжу с Мариной домой и вернусь, тебе в туалет не надо?..
Через три часа, с замиранием сердца открывая дверь, я обнаружил ее сидящей на прежнем месте, в той же позе.
– Будем ложиться?
– У меня все болит.
– Ну, хочешь, еще посидим, кино посмотрим?
– Марина там, спит? – она показала на занавеску, разделявшую комнаты.
– А ты разве не помнишь, что мы с Мариной уехали? Я вернулся один.
Кино называлось «Я есть». По Токаревой.
– Я помню эту собаку, – сказала мать, – когда она ее зовет: «Собака!..», а девочка оборачивается… Она ей грозит: «Собака!..», и девочка улыбается…
Самостоятельно она не могла сделать ни шагу, только опираясь на меня. Я помог ей лечь на другой бок, не на тот, на какой она могла улечься сама и на котором так плохо спала, и, повернутая лицом к стене, она затихла.
Пару раз среди ночи мне приходилось, услышав сквозь стену и сон свое имя, вскакивать, водить ее в туалет, после чего она со слезами и стонами укладывалась с моей помощью. Потом я долго не спал, накручивая себя… Спала она хорошо. Проснулись мы поздно.
– А когда я тебя ночью зову, ты меня сразу слышишь? – спросила она поутру.
Я растерялся:
– А я сразу прихожу?
– Сразу.
– Ну, так как же я прихожу, если не слышу?.. Что это на тебе за одежка? «В лес, на субботник»?..
– Я Марине вчера обещала выкинуть…
– Что за одеяло?
Заставив ее стянуть с себя то, что на ней было, я помог ей облачиться в чистое. Вычуханное одеяло, такие же простынь и пододеяльник ушли в кучу, предназначенную для мусорного бака. Из дивана в моей комнате был извлечен просторный и легкий синтепоновый спальник, а из ее шкафа – новенькое постельное, которого там хватало. Напичкав ее таблетками (поливитамин, анальгетик, кое-что для мозгов, кое-что «для настроения»), я занялся ее ногами. Осторожно и не без боязни вслушиваясь в ее запах, углубляясь в кожу на дряблом теле, втирая мазь в ее спину и зад, я не нашел ничего отталкивающего. «Это моя мать…», и все. Больше ничего. Я чувствовал растерянность ее тела, которому помогали (еще какое-то слово между «которому» и «помогали»…). Отголоском какой-то старой, очередной из моих депрессий возникло в моей голове: «Зачем жить?..» – только для того, чтобы прозвучало в ответ: «Вот за этим… Ты нужен. Жизненно».
– Когда я услышала в туалете… подслушала, что у меня самые красивые ноги в отделе, я чуть не упала. «У Липы»… Представляешь?.. Правда, по местным меркам ноги мои считались тонковатыми. Прихожу домой, говорю Гарику: ты знаешь, что я услышала? Что у меня красивые ноги. «Да, – говорит, – ножки у тебя, что надо». Я чуть не набросилась на него: так что ж ты молчал!..
Слушая ее, я стараюсь помягче втирать мазь в синеву под коленями и на лодыжках, в эту дряблость бедер.
– А я тебя ночью «Гарик» звала?.. Да?..
– Ну, пока Гарик придет… я все же быстрее…
Смеется:
– Говорят, смехом лечат. А я вот всю жизнь смеюсь, смеюсь…
– Ты говорила, спишь по три часа, а сегодня вон…
– Я же всю прошлую ночь на полу пролежала…
– Как?! Разве ты не вчера упала?!
– Нет… Всю ночь проползала. Из кухни в прихожую. Думала кого позвать через дверь. Один раз получилось, встала. Обрадовалась, и тут же снова упала. Однажды прикорнула, а так всю ночь – лежала, сидела… С тех пор, как тебе звонила и все было хорошо…
– Все же, где у тебя болит не так, как раньше?
– Во дворе пожаловалась, что с ногами совсем плохо, говорят, а сын что же? Одна: на черта она ему нужна? Другая: может, врача вызвать. Ты вон врача вызывала? Вызывала. Ну что, пришел? Пока нет. Вот и молчи. О-о-о, говорю, у меня сын. У меня сын… Оно тебе надо, со мной возиться?..
Вот так начатый, пройдет этот бесконечный день, в ее стонах, кряхтении и бессильных слезах, не оставив в душе ничего кроме беспросветности… А среди ночи, только усну, раздастся в темноте мое имя… И так неохота вставать!.. «А тогда зачем ты здесь?»
***
– Семь!.. Семь!..
Я слышу шум во дворе, на улице (кажется, во всем поселке), долетающий сюда, в дом, как сквозь вату… Понимаю, что если обойдутся без меня, потом не отмоешься… Надо вставать. Тетя Леля во дворе гремит ведрами. Не умываясь (кто сейчас заметит?), я присоединяюсь к ней. У каждого по два ведра, мы движемся на третьей скорости к магазину. Магазин – далеко, один на весь частный сектор. Слава богу, мы не последние, за нами быстро выстраивается очередь. Ящики с красненькими, когда их берешь в руки, ходят из стороны в сторону, одно название что ящики. Откладываем свои. Подпрыгивая, бежит Муся. Она сторожит, мы с Лелей таскаем. Когда-нибудь это должно было случиться – то, что я тяну, склоняясь к земле то вправо, то влево, два этих полных ведра с красненькими, тяну до дому почти с километр. Когда-то они, целый месяц стоившие восемь копеек кило, должны же были подешеветь до привычной для засолки цены… Высыпав из ведер во дворе в корыто, «бегом» возвращаюсь к магазину. Интересное дело – бежать чем быстрее, тем медленнее… Не пробовали?..
Назавтра, после засолки томатов, в стане моих бабок-дедок – упадок сил. Леля, как всегда, встала в пять, пустила кур из летней кухни в куриный двор, и, когда я поднялся, все уже давно на ногах, но к половине одиннадцатого, собираясь в доме на дневной фильм или телеспектакль («Сегодня кино или постановка?..»), бабки – как сонные мухи… Вот Леля уже храпит, откинув голову на диване. Муся тихонько спит в кресле у меня за спиной. Сидя перед ней на ковре, я чищу семечки. Очищенные кладу на толстый, покрытый холщовым покрывалом, подлокотник дивана. Даня, косясь на семечковый рай, терпит (наконец, переглянувшись, мы, каждый по жмене, разметаем дорожку). Из телевизора несется французская музыка, французская песня, льющаяся из приемника, который держит сидящая на телеге девчонка… сзади в той же телеге лежит на спине ее мать… «Ты выходил, а оно щелкало»… «А Гриша против»…
Неужели меня действительно отпускают в город? Одного!
– Садись на «шестерку». «Шестерка» попетляет, но прямо к базару выйдет, – тетя Леля протягивает мне деньги.
– Я знаю.
– А если долго «шестерки» не будет, тогда на «тринадцатом». Но он вообще редко ходит.
– У него интервал движения сорок минут, – вступает Даня.
– Магазин прямо перед базаром, тот, что слева. Филончиха утром там видела уксус. Все понял?
– Все.
Возвращаюсь домой часа через полтора (у бабок ушло бы два с половиной; вспоминаю, как ехали в переполненном с Мусей и Лелей с базара, с ведрами, с криком). Сообщаю, что нет там никакого уксуса.
– Как нет?! Филончиха утром была. Сказала: полно!
– Да там вся витрина какими-то бутылками уставлена.
– Какими бутылками?
– Не знаю. Написано: «Оцет».