– Что с тобой? – испугалась Дина. – Присядь. Приляг.
Она говорила мне что-то тихонько, и по ее глазам я видел, что со мной все хуже. У висков уже стоял болевой фронт, не позволяющий отключиться…
На обратной дороге в город Дине пришлось несладко. При этом она умудрялась делать вид, что все нормально. Я ободряюще ей улыбался, в душе провожая ее обратно – в ту, главную, отдельную от меня, жизнь, из которой я взял ее ненадолго.
Дома – голова, тошнота, лежка. Мутный взгляд. Немотивированный страх. Тупик в своем наконец естественном выражении. Мама наседкой… Слава богу, отец на ногах… Занимаясь мной, мама сводила меня туда, сюда. Пока я не оказался там, где должен был оказаться. Без мамы.
– Женщины были? – первое, что спросила Эмма Георгиевна, разглядывая меня.
– Две, – показал я на пальцах. – И две не были (те же пальцы, но кто теперь?).
– Ну-ну-ну, разогнался.
– Я так понимаю, вам интереснее то, чего не было.
– Нам интереснее то, чего не должно быть.
– А чего в моем возрасте не должно?
Снова внимательно на меня посмотрев, прошелестев одними губами: «Черт на скрипочке играет…» – Эмма Георгиевна углубилась в мои бумаги.
Восемь коек в палате для божьих людей – не сахар. Плюс днем не поваляешься. Хорошо – дождей мало, тепло, можно убивать жизнь на воздухе, в огороженном деревянным частоколом дворике с лавочками, столом и пыльной зеленью.
– В прошлое воскресенье в одном Минску три тыщи повоскресало…
– А Хрущёв дал ему пропуск. Чтоб он его носил…
– Дядя Жора, что лучше: ковать или работать?..
– Ковать.
– А почему?
– А вот ты иди и сам подумай…
Разговорчики по периметру. А тут ты с какими-то тупиками. Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
В первый же день я обратил внимание на пожилого мужчину со всклокоченными волосами, лежавшего в нашей палате, отвернувшись к стенке. Придя с прогулки, мы обнаружили движение в палате.
– Так вот тихо, отвернулся, и всё… – разговор в коридоре.
– Новенький, пойдем поможешь.
Мы зашли с санитаром в помещение, целиком в кафеле. На полу лежал утренний наш сосед, голый. Санитар принялся обмывать его из шланга.
– А ты, вроде, нормальный, – одновременно укорил и сделал мне комплимент санитар. – От армии, что ли, косишь? Да ты не бойся, не скажу.
– Да нет… Подлечиться.
– Ну подлечись-подлечись… Смотри, шиз – он заразный. Мы тут все – того…
– А там что, лучше?
– Это ты верно сказал, – загоготал санитар. – Это ты в точку!
Тогда-то, теплым ясным сентябрем, и началось наше с Эммой Георгиевной путешествие, в котором я то возникал перед ней, как перед экскурсоводом, потерявшим было из виду и вновь с облегчением узревшим недисциплинированного экскурсанта, то от души пользовался отпущенным мне свободным временем туриста, стараясь успеть побольше осмотреть самостоятельно, поглядывая на часы.
Впрочем, экскурсии с Эммой Георгиевной были не часты и не затягивались. Эта, последняя, через четырнадцать без малого лет после первой – не дольше других. Теперь и она, перевалив через майские праздники, подходила к концу.
Гуляя в больничном дворике, наблюдая за тем, как, поныривая, проплывает над дощатым забором дворика женская головка, светящая на утреннем солнце медью волос, я думал: «Давние знакомые… Они ведь действительно существуют. Как странно…» – а сердце мое уже колотилось.
– Зоя Андреевна! Зоя Андреевна!
Женщина за забором остановилась. Через минуту мы сидели с моей незабвенною англичанкой за деревянным столиком, и я, сверкая глазами, отпугивал норовивших приблизиться сумасшедших: сумка, очевидно с передачей, стояла на скамеечке между нами.
– Ваш выпуск все до сих пор вспоминают. Знаешь, я после восьмого хотела забрать тебя в свой класс. Даже в девятом просила у Веры… Ивановны.
– А можно было? Забрать?
– Главное – аргументы. У Веры Ивановны четыре медалиста в классе. Ну вот. А у меня один… одна – аргумент? В десятом уже не просила. Мы в десятом как-то с ней разошлись…
– Как это: разошлись?
– Ну, так. Разошлись… Помнишь тот случай, стишок на доске? Там точно что-то было… Ты ведь не знаешь, что да кто, да? Ну, вот. Спрашиваю у Веры: выяснила? Да, говорит, сразу подмигнул тогда в классе, кто написал. Ну? Кто? Она: я дала слово не выдавать, все уладится, ничего такого… Разве же я кому-нибудь сказала бы, я же сама ее привела, чтоб не дай бог… И знаешь, так обидно. Ну, думаю, да-а-а… С тобой ничего серьезного?
– Да нет. Просто обследование… Для справки.
Она засобиралась.
– Пойду… Здесь моя племянница. В интернате. Кстати… – она запнулась. – Твоя одноклассница.
– А что с ней, серьезное что-то? (Нет, просто решила пожить с идиотами) Одноклассница? Кто?
– Милочка Берест.
– Она… ваша племянница? Не знал… Никто, по-моему, не…
– Да, я считаю, в школе нет родственников, а есть учителя и ученики.
– И… что с ней?
Я вспомнил Милу. Необычное лицо, часто даже красивое, но той красотой, в которой что-то вдруг останавливает. Большие, замиравшие на ваших, глаза. Иногда красноречивые. Это ведь они, единственные в классе, сказали мне тогда, что я под наблюдением. Предупредили.
– Так что с ней? – в третий раз спросил я.
Зоя Андреевна вздохнула. Поставила сумку на стол (я тут же опустил ее на скамейку, спрятав за нами).
– Сестра говорила, я сначала не верила. Милочке было двенадцать, когда она нашла ее дневник. Такие странности… такая жесткость, жестокость по отношению к себе… не приведи господь… Главное, внешне – никаких признаков, нормальная девочка. Потом – ничего… Потом, в десятом… полный садомазохизм: какой-то избранник, которому она, видите ли, опоздала открыться, и ей остается на все это смотреть, слушать, как все это происходит… ну, мы теперь люди взрослые… как он спит с другой у нее на глазах. Ну, ты представляешь: «спит на глазах»… Зайду после уроков, сестра на работе, музыка гремит! И все одно и то же: «Вновь, вновь, вновь, не умирай любовь, не умирай любовь!» Вперится в одну точку. Ужас… Потом… потом того хуже… говорить не хочется… После института – по наклонной. Порвала документы. Сначала шторы изрезала. Потом вены. Сестра на глазах старела… Теперь вот – здесь.
– Я не знал, что у вас сестра.
– Они жили в последнем доме на той же улице, что и школа. В пятнадцатом. А прямо под ними моя отличница Рита Воронова жила. С мамой. Я иногда к ним заходила. Такая хорошая, милая семья: мама и дочь… Мама, правда, часто была на дежурствах, по два дня… а то и по три… Милочка наша откуда-то все ее дежурства знала, даже наперед. Собираюсь к ним зайти – Мила мне: «Не ходи, Анна Сергеевна на дежурстве». Знаешь… Может не надо тебе говорить, может, это меня не красит, но… я иногда думала: заберу тебя в свой класс, и вы с моей Ритой подружитесь. Ты меня пугал своей резкостью. Настораживал. Она же – сама мягкость. Такая девочка у меня была. Прелесть… Извини, не знаю, зачем я это сказала… Я за тебя всегда болела. Понимаешь?
Она провела рукой по моим волосам.
– Ну, пойду к Миле. Сколько же это мы с тобой не виделись? Лет пятнадцать?..
Я оценил ее мужество. Она говорила со мной так, словно мы встретились на автобусной остановке, а не в психушке.
Что-то я не сказал… Что-то такое… Я рванул ей вслед, добежал до угла забора:
– Зоя Андреевна!
Испугался, что уже не услышит… Так и есть… Нет. Через минуту вернулась, видно далеко уже ушла. Подошла теперь к забору, взявшись рукой за треугольную верхушку доски. Я потянулся к ее уху. Внимательно разглядывая ее щеку, сказал:
– Не говорите ей… не говорите, что меня видели.
– Конечно, не скажу. Конечно.
Она притянула меня, вымочив мне лицо…
Кабинет Эммы Георгиевны располагался в нашем корпусе, на нашем же этаже. Но иногда она уходила в интернат, в белое здание, стоявшее за забором. Там, в отдельной, как правило незанятой, комнате она писала свою диссертацию. Там же предпочитала в эту последнюю неделю общаться со мной, самолично меня туда отводя. Назад я возвращался один. В первый мой поход туда, три дня назад, сразу после майских, интернат удивил меня своей внешней будничностью, типовым обликом, напоминавшим нашу школу, с тем же казенным крыльцом на широких ступенях, с той же двойною казенною дверью… Профиль заведения выдавало снаружи только одно: два из пятнадцати флагов республик, вывешенных к празднику, были нанизаны на флагштоки кверху ногами. Здесь это было обычным делом. С месяц назад, например, интернатские ездили на местное кладбище одного своего хоронить и вернулись с покойником. Могилу засыпали, но не заселили.