— Да что такое! — тоном господина, укрощающего своего раба, воскликнула я.
Люся отступила. Покачав головой, она ушла в угол зала и оттуда смотрела на нас скорбными глазами.
Я разломила шоколадку пополам, подумав, отломила от своей половины еще кусок и меньшую долю отдала Геннадию. Вторую шоколадку положила в карман, где лежало письмо. Письмо.
Между прочим, что-то грызло мне душу. (Через час пойму — что.) Грызло. Я была счастлива, что на мне красивое платье и вьются волосы, что Геннадий видит все это, что он влюблен, что прошло уже четыреста шестнадцать дней нашей с Павлом разлуки и осталось меньше половины срока, но что-то саднило, не давало ощущению праздника развернуться вполне. И снова минута трезвости как облако наплыла на меня: если б это лицо было лицом Павла!
Я подумала: если б Павел сейчас увидел меня! Но снова в уши грянула музыка: ну увидел бы, что я танцую с парнем, что тут такого! Я представила недоверчивое лицо Павла и вспомнила, как он однажды сказал мрачным голосом: «Пожалуйста, не обманывай меня никогда, я не сумею простить обман...»
Озноб прошел у меня по спине, и я заозиралась. На нас никто, кроме Люси, не смотрел. Люся смотрела. Мне показалось — другие старательно не смотрят. Все слишком хорошо знали о нас с Павлом.
Геннадий вышел покурить. Испытывая судьбу, я вышла вместе с ним. Впервые не он шел за мной, а я последовала за ним, хотя он даже не пригласил меня. Именно поэтому я и пошла за ним.
— Ну что ты все твердишь как школьница: Павел да Павел, — с деланым дружелюбием произнес он. — Ладно, я понял: Павел. А дальше-то что?
Дальше следовало развернуться и хлопнуть дверью, но я опять поступила иначе.
— Что ты имеешь в виду? — высокомерно осведомилась я.
— Ты отлично знаешь, что я имею в виду, — слегка нахмурясь, парировал Геннадий.
Мы помолчали. Он докурил, обернулся ко мне и уперся обеими руками в стену, к которой я прижималась лопатками. Он сказал как бы сочувственно, глядя мне прямо в глаза: зрачки его были как магнит.
— Вот что я тебе скажу: все это выдумки — Павел... Нравится тебе его ждать, жди, ничего не имею против... Но нет, тебе это не нравится, ты уже забыла его, Павла. Но сначала он покинул тебя, чтобы там в себе что-то такое проверить, ты сама мне сказала. Смешно было слушать. Ты что, уравнение с неизвестным или живой человек? Тебе-то зачем нужно, чтобы тебя проверяли? Значит, он тебе не верит? Если сейчас не верит, что дальше-то будет? Может, он всю жизнь будет тебя проверять!
Я вывернулась из-под его руки и наконец-то пошла прочь. Он позвал: «Галка, остановись!», — но я не оглянулась.
Я шла по улице с потупленной головой, но тревога моя мало-помалу улеглась. Я дала себе слово, что больше не буду позволять себе развлечения. Вечер был такой теплый, кроны деревьев шелестели, в головах некоторых из них стояли фонари, и деревья преданно устилали мой путь своими перепутанными тенями. Я думала: жаль все-таки, что меня сейчас никто не видит, задумчиво прокладывающую свой одинокий путь в светящемся платье. Я остановилась у дома, где жил Павел. В освещенное окно было видно, как тетя Женя, его мама, мирно чистит над ведром картошку. Мне хотелось постучать в окошко, но вечер был такой необыкновенный и одиночество мое было таким полным, что я отвела руку. Сейчас я хочу изо всех сил ударить по стеклу, въехать окровавленным кулаком в проем разбитого окна, чтобы отделаться малой кровью ото всей своей последующей жизни; я до сих пор вижу тетю Женю в освещенном окне, но уже ничего не могу сделать — слишком много воды утекло. И во сне я тянусь к светящемуся окну, но как будто водоросли оплели мои руки, и я стою на дне покинувшей русло реки, и вода слабо мерцает. Я тихо прошла мимо и дошла до дома, где жила Валентина Николаевна, наша учительница, у которой мы с Павлом часто бывали в гостях. «Не нарадуюсь на вашу дружбу», — бывало, говорила она нам, а мы задиристо ее поправляли: «У нас вовсе не дружба, а любовь!» И к ней я не зашла: судьба неумолимо тащила меня дальше.
Вон звезды бредут сквозь редкие облака, то погаснут, то вспыхнут. Какую бы жизнь мы могли прожить с Павлом за этот год, не будь он таким упрямым, ему ничего не стоило поступить в институт... Геннадий прав: к чему нужны эти проверки? Так трудно любить человека, который далеко, и ты удерживаешь его образ каким-то волевым усилием, но не сердцем. От этих мыслей мне сделалось страшно. Страшно оттого, что в душе копится обида на Павла, не пожелавшего разделить со мною эти прекрасные, толпой уходящие в никуда летние дни, да так ли я люблю его на самом деле или просто из гордости стараюсь противопоставить нашу верность враждебному миру, надеясь личным примером подтвердить, что все, что пишут о любви в книгах, правда. Ну, правда, правда, сколько она может длиться, эта сухая, тоскливая правда? Может, такой красивой я никогда уже не буду, а Павел меня не видит, видит звезды. Геннадий видит меня. Когда мы танцевали, он сказал, что ему больно на меня смотреть, и все равно смотрел не отрываясь. Я теперь смотрела на звезды и видела Геннадия, его серые удивленные глаза. «Приезжай ко мне в Москву, — говорил он. — Просто как друг». Я подходила к своему дому, как вдруг услышала торопливые шаги за спиной — и поняла, что это Геннадий.
Нагнав меня, он пошел рядом. Оба мы молчали. Я чувствовала, что молчать нельзя, что своим молчанием я увлекаю его в какую-то пустыню, где нет ничего от моей прежней жизни. Просто как друг. В ушах у меня звенело. У палисадника он преградил мне путь и сказал: «Ну что будем делать?» — как будто имел право задать мне такой вопрос. Я молчала. Все вдруг заволокло туманом, я ясно видела перед собой лишь два блестящих глаза, падающие в мои глаза, и надо было зажмуриться, чтобы предотвратить это падение. «Послушай... — порывисто сказал он. — Послушай...» И снова мне почудилось, что мы с ним кружимся, и какая-то плавная, неодолимая волна уносит нас в пустыню. Руки мои были бессильно опущены. Его горячие, страшные зрачки сжигали роговую оболочку моих глаз и прикипали к ним, как мои слезы. Лицо его заслонило весь свет, вернее, тьму, ужас и торжество разрывали мою душу в ту минуту, когда он поцеловал меня. Тут что-то сдвинулось. И от этого теплого, плывущего по земле вечера, от меня самой не осталось ничего, кроме одного тесного, с панической быстротой размножающегося ужаса, уже случившегося со мною, все-таки случившегося, хотя мне все еще казалось — нет, этого не может быть, что я сплю и вижу сон, не могу разъять глаз, потому что ослепла: тень отделилась от ствола дерева в палисаднике, и, еще не узнав солдата, сердце во мне медленно перевернулось, потому что им мог быть только Павел.
Пока я действительно поняла, что это не сон, Павел прошел мимо нас, засунув руки в карманы, и скрылся в темноте.
Потом мне и в самом деле часто снилось, как медленно и жутко то из толпы людей, то из вагона поезда выходит Павел, проходит мимо меня. Расступаются ветки палисадника, и на скамейке оказывается Павел. Разрывается завеса музыки в ДК, и в тишине стоит Павел. Иду среди старых, поросших мхом могил и натыкаюсь на Павла. Тьфу-тьфу, он, слава Богу, жив, оба мы живы, кто где, кто как.
Раздавленная каменной тьмой, я стояла, а Геннадий все еще обнимал меня. Через его плечо я смотрела в темноту, куда ушел Павел. Геннадий, понятно, тут ни при чем, но его бы я ни за что не вернула в этот город и даже в его собственную жизнь, хотя я знаю: не случись этого сдвига в моей жизни, любовь Павла была бы для нас обоих тяжелым испытанием, в чем-то мы были совсем разными, несмотря на внешнее сходство. И все-таки Геннадия я бы ни за что не вернула в наш город, хотя он был в нем тогда и сейчас где-то есть, как я и Павел, все мы где-то есть, живем, числимся, работаем, кто где, кто как, но, в общем, довольно сносно, не хуже других.
Пенал
— Поклянись, что никому не скажешь!
— Клянусь.
— В детстве, в первом классе, вечный страх моей жизни представлял пенал, обыкновенный пенал. С одной стороны, я понимал, что без него не обойтись, должен быть у ручки, перьев, ластика и перочистки свой домик, с другой — просто страдал из-за того, что эти живые для меня вещи лежат «в такой тесноте и в такой темноте». Ручка с пером дают жизнь букве, а буквы, понимал я тогда, хоть и общие, принадлежат всем, но и мои собственные, суверенные. И перочистка пушистая, бабушка мне шила их из цветного тряпья, старалась, и ластик с затертым краюшком, все они живые. И вот они живут у меня в пенале, мучаются, как мучался бы я сам, вздумай кто-нибудь посадить меня в комнатушку без окон. И знаешь, что я делал? Я лобзиком пропиливал им маленькое окошко в пенале, чтобы они могли дышать...