Литмир - Электронная Библиотека

Не примяв и никак не потревожив цветов, Яна улеглась на клумбе у памятника меж садовых колокольчиков и настурций и, запрокинув голову, долго следила взглядом за медленной катастрофой облаков, переплывающих небо, как золоторунные овны. Стемнело, постепенно улеглась вокруг нее музыка, окна консерватории погасли, и наступила ночь. Сквозь сон она чувствовала осторожное движение цветков настурции, тянущих свои шафрановые зонтики к ее телу, а очнувшись поутру, обнаружила себя спеленутой мускулистыми растениями, как Гулливер, связанный веревками лилипутов. Яна расправила плечи, и лопнули нежные побеги, опоясавшие грудь, из разрывов стеблей скатились прозрачные шафрановые капли. Разорвав тонкие путы и сломив случайно ни в чем не повинный колокольчик, она взяла его в руку и встала. «Вот видишь, колокольчик я сорвала лазоревый! А правда ли, что он звенит в Ивановскую ночь? Про эту ночь Петровна мне говорила чудеса... Вот эта яблоня всегда в цвету, присесть не хочешь ли под нею? Ах, этот сон, ах, этот сон...» Со стороны Манежной площади до нее донеслись гневные голоса: там шел митинг. На площади тесной, душной толпой стояли люди с поднятыми к балкону лицами и слушали плотного человека с острым умным лицом, которого сдавливали по бокам упитанные конвоиры. Одобрительный гул голосов встречал каждое его слово, скупо роняемое в толпу. Через равный промежуток времени он поднимал небольшой розовый кулак, и между пальцами у него была зажата добродушная ухмылка, вернее, четыре ухмылки, это была пустая рука. «Мы победим!» — кричал он. У него это звучало как «Мы поедим!» — «Мы победим!» — отвечала толпа. Рядом с Яной остановилась женщина с багровым лицом, с жилами, набрякшими на шее, и с разинутым в крике ртом. Покричав, она подняла с земли тяжелую хозяйственную сумку, из которой торчали пучки макарон, пакеты с молоком, и решительно зашагала дальше. Тут же под деревьями обнимались влюбленные парочки; мальчишки торговали с лотков «Похождениями среброзубого брюнета», матрешками и воинскими регалиями некоей разбитой и захваченной в плен армии; у баллона со сжатым гелием выстроилась очередь малышей с родителями за рвущимися в небо цветными шарами. Яна выбралась из толпы и пошла дальше, потерянно глядя по сторонам, словно экскурсант, отставший от своей группы. Потом спустилась под землю.

В вагоне метро, остановившемся перед нею, был почему-то погашен свет. Яна вошла в затемненный вагон, села и, покачиваясь на мягком сиденье, поплыла сквозь толщу земли между мертвыми, покоившимися в своих могилах над ее головой, и живыми, лихорадочно строившими глубоко внизу подземный город, чтобы спастись в нем от мировой войны. В этом сумеречном вагоне сидели люди, чем-то похожие на нее, они покачивались на кожаных диванах с прикрытыми глазами, их руки, сложенные на коленях, выражали смирение и покой. Справа и слева от них вагоны были празднично освещены, там ехали люди, не тратившие жизнь на бесплодную мечту, не упускавшие ни одной минуты зря: они читали, вязали, строили в уме планы на вечер. На следующей остановке Яна увидела, как люди на перроне, ожидавшие поезда, разбежались в стороны от их темного вагона, инстинктивно избегая его, а к ним вошли всего три человека, любивших сумерки, пастельные тона, молчание и свои сны. «О господи!..» — пронеслось в голове у Яны, и вдруг точно петля захлестнулась на ее горле и потащила сквозь землю с такой силой, что кости ее затрещали и едва не вышли из суставов, — назад, сквозь тьму и свет, сквозь землю, кишащую работой разумных и неразумных существ...

Костя жил у кинотеатра «Эстафета». Как-то Яна вызвалась проводить его домой, и он показал ей окна своей квартиры. Лучше бы он этого не делал! Свет в них был такой теплый и лучистый, в красноватых прожилках, какой не может быть в неблагополучной семье; занавески чистые и легкие, как два облачка, увитый плющом балкон — это прекрасное растение, усыпанное розовыми цветами, обвивало мирную картину, а в довершение всего в окна спальни тянулись веточки вишни. Неужели ему здесь так плохо, так горько и неуютно?.. Это благодаря Косте она узнала череду мгновенных превращений ясного дня в черную ночь, теплого моря в ледяную пустыню, меланхолического напева в хруст стекла на губах и лязг железа. Однажды они договорились вместе лететь на юг. Это был их первый совместный отпуск, и Яна, полная счастливых предощущений июля, уже взяла для них билеты в Симферополь. В те дни звенящий под музейными сводами голос Яны привлекал к себе перебежчиков из других групп, воскрешал на полях брани драгун, улан и кирасир; своей указкой с лампочкой на конце она развеивала клубы порохового дыма, сквозь которые проступали сумрачные лики молодых героев 12-го года, сошедшихся на тайную вечерю в этом зале увядших трофейных знамен, старинного оружия и батальных полотен. Один из них, герой, умерший от ран после восьмой атаки французов на Семеновские флеши, был разительно похож на Костю — быть может, это и был Костя, только вечность тому назад. За день до их отъезда Костя пришел в ее дом и, смущаясь, попросил уступить ему второй билет — Вера заболела, врачи рекомендуют ей Алупку, а билеты достать невозможно... Вечером того же дня столбик термометра поднял ее на недосягаемую высоту бреда, в котором роились обрывки музыкальных фраз и гудели, настраиваясь на камертон, духовые и струнные, но сам звук «ля» ускользал из ее сознания, будто чувство вины перед этой неведомой, ни разу не виденной ею в глаза женщиной, невольной соперницей, с которой она принуждена была делить любимого. И вдруг все это смолкло, цветущий бред подломился в самом начале своего стебля: это Костя, открыв дверь своим ключом и увидев Яну, без памяти уносящуюся в хаосе звуков, снял иглу с заевшей пластинки «Вальпургиевой ночи», выключил проигрыватель и положил ей на лоб свою добрую, виноватую, прохладную руку. Потом встал у дивана на колени: «Ну что ты, золотой мой, единственный, прости меня... Мне порою бывает страшно за тебя, нельзя так предаваться другому человеку, даже если это я, надо что-то оставлять и себе...» Это Костя, как великан, насадил по земле сады дождей, чтобы Яна по вечерам сидела дома и в любую минуту могла, сняв трубку, ответить звонящему из автомата Косте на все его шутливо-дотошные вопросы: о первой прочитанной в детстве книжке, о любимых коньках-снегурках, о первом свидании и поцелуе, о ее родителях, о впечатлениях сегодняшнего дня, о прохудившихся сапогах, отданных вчера в починку... Она узнала, каково быть механизмом, чья жизнь зависит от телефонного звонка, от прикосновения чужой ладони: стоило Косте убрать свою руку с ее лба и в очередной раз исчезнуть в стеклянных и бетонных пространствах, как Яна глохла и слепла, с трудом водила зрачками по пустой странице книги, с усилием крошила в рот яичко и даже спала, обхватив во сне себя руками, словно убеждая себя в собственной реальности, но все было бесполезно: каждая клеточка ее тела и каждая капля души — все было поражено Костей.

С трудом выбравшись из метро, она вскочила в троллейбус и, пока ехала, не переставала удивляться: с каждой остановкой деревья становились все зеленее, небо все больше прояснялось и светлело, может, какой-то стремительный циклон пронесся по городу и листки отлетевшего календаря, как стая птиц, потянулись с юга обратно в родные края... И вот она вышла у Савеловского вокзала, где на каждом шагу продавали махровую белую и лиловую сирень и стрелки ландышевых листьев указывали на конец мая.

...Яна смогла дойти лишь до Дмитровского моста. До него добралась легко и просто, но под мостом на нее вдруг обрушилась такая каменная тяжесть, что в глазах потемнело... Легкие ее обожгло жаром, как будто воздух загустел и раскалился, сделавшись похожим на расплавленный асфальт. Еще шаг — и Яна почувствовала, как сильно сдавило грудную клетку, еще один шаг — и ее, казалось, расплющит: воздух бешено вращал хрустальными жерновами, выталкивая Яну, визжа, как точильное колесо... Прислонившись к каменному столбу, она грустно смотрела вдаль. Там, за Дмитровским мостом, начиналась весна. Листья едва брезжили из почек, крохотные зеленые огоньки перебегали с ветки на ветку, и вдруг целое дерево, береза, занималось золотистым пламенем! Каждая ветвь звенела, как монисто, тонкие, они сверкали паутинками бабьего лета. Яна помнила: где-то по левую руку лежал Тимирязевский парк, там они часто гуляли с Костей; чтобы попасть туда, надо было пройти по узкой улочке мимо дома-мастерской известного придворного скульптора, давно почившего в бозе. Весна бродила в осиротевших каменных кудрях гигантской головы макета «Родины-матери» с разинутым, как у той женщины на площади, ртом, в котором уместилось сорочье гнездо, и набрякшими жилами на шее — эта бедная голова, вылепленная с жены скульптора, как память Яны, давно пошла трещинами, ее каменный мозг щекотала цветущая повилика; голова нависала в ржавых лесах над прохожими как вечная угроза монументальных миров; который год она дожидалась отважного витязя с копьем наперевес, готовая от первого удара расколоться на тысячи мелких осколков. По огромному зеленому двору мастерской скульптора разбежались, словно после каких-то событий, памятники бывшим сиятельным вождям и светочам искусства; они, как персональные пенсионеры, попрятались кто под вишенью, кто под лопухом. Среди них встречались увечные и незавершенные, то здесь, то там блестели лысины, из травы торчали бледные руки и локти, как из могил, а один сиятельный по пояс утонул в земле и стоял на тулове, как безногий инвалид, которого спихнули с его крохотной платформы на колесиках. Зимой памятники походили на Дедов Морозов с нахлобученными на темя сугробами, в снежных шубах, наброшенных вьюгой поверх их гранитных шинелей и мраморных гимнастерок, и рты их были залеплены снегом, но весной лица их озаряла улыбка... Здесь жил временами институтский Костин приятель, непутевый наследник скульптора, и Яна часто бродила по заросшему саду с ведром и тряпкой в руках, протирая увечные памятники, избирательно предпочитая одних другим и таким образом как бы восстанавливая историческую справедливость. Рядом тянулась тенистая улица имени одного из памятников, который тоже жил в саду под лопухом. Улица впадала в замечательно просторный пустырь, весь зараставший в июле пижмой и цикорием — желтой, как небо, когда солнце рассекает золотыми веслами тонкие перистые облака, и голубым, как Костины глаза, когда он улыбался ей, шепча на ухо слова любви, чушь невероятную, имевшую значение лишь для двоих... Там повсюду — от Дмитровского моста до «Эстафеты» — стояла такая весна, какая только однажды случается в жизни человека, да и то не каждого.

47
{"b":"877129","o":1}