Наверное, она не совершила бы эту ошибку, если б от этих двух улыбающихся молодых людей, которым она открыла дверь, не пахнуло тем же неистребимым запахом дешевой парфюмерии, которым пропахли насквозь ее муж и его приятели, несмотря на все их сегодняшние дорогие дезодоранты, тем незабываемым запахом, просочившимся из Гениной машины в тот далекий день, когда она увидела его в своем родном украинском городке, — смешанным ароматом земляничного мыла, тройного одеколона, «Лесного ландыша»... Вдохнув знакомый аромат, Галя впустила их в квартиру, не удосужившись позвонить мужу, чтобы узнать, правда ли, что это он прислал их за нужной бумагой... Порывшись в столе, Галя отыскала требуемый документ, но, прежде чем отдать его, подумала, что все же стоит позвонить Гене на работу. Правда, визит двух мужчин пришелся на очередную полосу молчания Гены, которое Галя по неписаным законам первая не должна была нарушать. В дверях один из визитеров вынул из своего дипломата игрушечного крокодила и, ухмыляясь, вручил Гале. «Что это?» — машинально спросила она. «Крокодил Гена», — ответили ей, и тут Галя поняла, что сделала что-то ужасное.
Она села на скамейку в прихожей. Страх внутри нее разрастался с панической быстротой, все тело била дрожь, как будто у нее в считаные минуты поднялась высокая температура, — страх выплеснулся из ее трепещущего существа, стал заполнять комнату. Ей казалось, что она вдыхает воздух пополам с толченым стеклом. Галя изо всех сил обняла себя руками. Да что это с ней, в самом деле! Ведь не убьет же ее Гена! Галя медленно обводила глазами вещи, которые имели гораздо больше прав находиться в Генином доме, чем Галя. Она не могла понять состав этого страха, из чего он сделан: из окружающих ее счастливых и дорогих вещей, которых не трогало ее молчание, из воздуха, которым она дышала, из какой-то другой, более тонкой материи?.. Почему она так боялась его, ведь все жены его приятелей, которых он ставил ей в пример, уверенные в себе бабы, нередко тоже были из провинции и, тем не менее, умели хорошо управлять своими мужьями, а она, самая красивая, дрожала перед Геной, как будто он был ее палачом...
Прошло еще сколько-то дней. Гена по-прежнему не разговаривал с Галей — теперь уже из-за документа, который она выдала его конкурентам, — и Галя была вынуждена написать ему записку: «Я беременна», которую Гена смахнул локтем с обеденного стола, и Галя не поняла, прочитал он ее или нет, что, впрочем, вскоре сделалось совсем неважным, потому что у нее случился выкидыш.
А винограду уже некуда было расти дальше, он полз по бельевой веревке, и Гена, поскольку они жили на последнем этаже, решил вбить штыри под самой крышей дома, чтобы виноград рос правильно — снизу вверх — и со временем образовал из лоджии что-то вроде беседки.
Галя держала Гену за ноги. Он стоял на железных перилах лоджии, упершись одной рукой в потолок, а другой производил все требуемые операции: вставлял в щель штыри, бил по ним молотком, набрасывал на готовые штыри веревки с петельками. Гена радовался, что ни у кого во всем доме нет дикого винограда и ни у кого, следовательно, не будет зеленой уютной беседки, в которой он с друзьями будет пить чай... Так бы оно и случилось, как представлял себе Гена, если бы, передвигаясь к другому краю лоджии, он на мгновение не потерял равновесие, а Галя, как ни сильно обнимала его колени, не смогла удержать мужа...
Соседи очень жалели и разбившегося Гену, и чуть не тронувшуюся умом от горя Галю, в один день поседевшую молодую вдову. Некоторые из них видели, как Гена из последних сил, лежа в луже крови на асфальте, таращил глаза в сторону выскочившей из подъезда Гали, пытаясь что-то выдавить из себя, даже пробовал указать на нее скрюченным пальцем, как бы обращаясь к людям с последней просьбой — не оставить свою вдову... Галю еле оттащили от него, когда приехала «скорая помощь», которой помогать уже было некому. Галю действительно первое время не оставляли, навещали, приносили поесть, утешали, как могли, говорили, что пусть она не корит себя за то, что не могла удержать над пропастью Геннадия, ведь он был очень крупный мужчина, а она хрупкая женщина... Галя не осушала глаз. Она с корнем вырвала из ящика дикий виноград, в который Гена пытался вцепиться после того, как потерял равновесие, и соседи вынесли ящик... И никто в целом свете не знал и не узнает уже о том, чего стоило Гале разжать руки, обнимавшие Генины колени, и слегка подтолкнуть его в пропасть...
Условность
Они так желали смерти своей матери, так желали ее смерти, что она снилась им во сне: одной снилось, что отец с выкаченными глазами прибегает к ней на работу, в диспансер, по лицу его струятся старческие, утратившие соль слезы, и она слышит его голос: «Мама умерла!», а другой снилось, что она поднимает трубку, а из недр ее эхом отдается: «Мама умерла... мама умерла...» Еще лет десять назад они не желали смерти своей матери, тогда мама только начала болеть, но невидимый циркуль, вонзившись в средоточие родового гнезда — старинный диван, с которого она давала свои бесценные советы, нечасто его покидая, — стремительно вращаясь, стал очерчивать сужающиеся круги, мало-помалу отсекая лишнее пространство. Сначала мама прекратила свои ежедневные прогулки в Первомайский сад или на набережную, потом отпал ближайший багаевский магазин, потом дворик, увитый плющом. И когда ей стали выносить на парадное крыльцо скамейку, тогда еще сестры не желали маме смерти. Одна другой со вздохом говорила: «На носу отпуск, и я опять никуда не смогу поехать из-за маминой болезни, а так надо бы развеяться...» Другая подхватывала: «Да пусть они, конечно, еще лет сто живут-здравствуют, но как осточертела эта привязанность. Только в нашей стране такие трудности со стариками, которых не на кого оставить и за вполне приличные деньги...» Потом отпала первая часть фразы — пожелание матери «ста лет жизни», — потому что явилась мысль, что судьба и впрямь может принять его во внимание. Колеса времени стали вращаться с еще большим ожесточением, наматывая на себя жилы обеих женщин, одну за другой отсекая условности. И вот пять лет назад, когда отец в очередной раз прибежал с выкаченными глазами, весь всклокоченный, к младшей дочери Кате в диспансер и закричал: «Скорее, маме совсем плохо!», — и Катя, как всегда, рванулась спасать маму, а за ней бежала медсестра с капельницей, тогда старшая, Лида, встала перед дверью маминой комнаты, бледная, суровая, вся, как родители — седая, и сказала тихим голосом: «Не пущу». — «Ты с ума сошла, зашептала Катя, слыша на лестнице приближающиеся шаги медсестры и отца, — это же наша мать!» — «Вот именно, — с силой произнесла старшая сестра, — наша мать. И не надо ее мучить. Ты затормозишь ее на год-два, она будет лежать — и больше ничего. Ты же, как врач, должна это понимать...» Они смотрели друг на друга с одинаковым отчаянием, но то, что еще не стало для них условностью — сострадание и любовь к бедной маме и высшая справедливость, — это было на стороне Кати, и старшая сестра отступила, закрыв рукой глаза, точно желала в эту минуту, в которую она вдруг так ясно увидела будущее, выкорчевать из них весь белый свет, чтобы он уже никогда не манил ее к себе. Она слабым голосом повторила: «Ты затормозишь ее — и больше ничего». Тут приблизилась с участливым лицом медсестра, и все вошли к маме. Шествие замыкал отец, глядящий в спины дочерей с едкой ненавистью, потому что он видел все, что варилось в двух дочерних головах, видел и ничего не мог им прямо высказать, поскольку от них сейчас зависела жизнь мамы. Вызванный медсестрой, приехал муж Кати — Дима, тоже врач. Осмотрев маму, они принялись вполголоса совещаться, и отец подошел вплотную к участникам консилиума и смотрел в рот то одному, то другой, опасаясь, что они сговорятся между собой на латыни, как им уморить маму. Послушав их немного, он успокоился и стал прислуживать им с покорностью раба, ненавидящего господина так яростно, что эта ненависть давала ему силы не показывать ее.