...И все-таки мы пропускаем через себя время, как ток высокого напряжения, и это многим не сходит с рук, а что касается Вероники, она могла, как уже говорилось, выразить себя только в миноре, в высокой трагедии, в вещах, над партитурой которых значится «маэстозе», то есть величественно, тогда как аллегретто ей не удавалось, техника была не та. Ей не удавалось именно то, что могла любая ученица, что умела делать каждая девушка — носить без морщин чулки, сочинять прическу, танцевать, разбираться в моде. И ей казалось, этому она не научится никогда. Даже в сумочке у нее всегда были всякие пустяки, детский сор, она не могла избавиться от привычки носить там то свисток, то конфетные фантики, то камешки вперемешку с пудреницей, из которой все время сыпалась пудра, и духами, которые почему-то проливались. Не было в ней женского порядка, не воспиталось. Она чувствовала себя одновременно ущербной и гордой от сознания того, что есть в ней этот беспорядок, в отличие от Наташи. Вся прелесть Наташиной натуры заключалась в том, что она была восхитительно-нормальной, безразмерной, ее можно было уложить, как в матрешку, в любое мужское понимание о семейном счастье и уюте, и ни один шов, даже этот, трогательный, послеаппендицитный, не расходился, ни одна петля, способная ласково удавить, не спускалась. Наташа была универсальна. Ее легко было вообразить у камина в крепдешине с завязанным под грудью пышным бантом, след от ее маленьких домашних тапочек вел в детскую, она обходила свои владения, стараясь не переступить черту, не провалиться под пол, не пройти сквозь стену, к ней льнули дети, домашняя работа делалась сама собой.
Ах, тайны ночи глубже и значительнее секретов белого дня!
Наташа тихо спала в палате, разглядываемая Вероникой, страдающей над загадкой ее уверенной прелести, положив локоть под щеку, ни в чем не сомневаясь и ничем не тяготясь и во сне. Счастливица ты, Наташа! Счастлива и твоя подружка Лариса, та, что спала у окна, постанывая от избытка ярой крови. Тихий и неприметный труженик, скорее всего инженер, который дремлет в это время в своей Калуге или Смоленске, предназначен ей судьбой. Судьба-то не дремлет, забрасывает сети, уже занесена его фамилия в командировочное удостоверение и номер забронирован в волгоградской гостинице, а там подоспеет и Лариса и вонзит в него свои розовые ноготки: муж-мальчик, муж-слуга. Произойдет первая встреча, он хлебнет от сурово отмеренных, скрупулезно дозированных Ларисиных прелестей, много ему не позволят, пока не сыграли Мендельсона. Упаси Боже, ни-ни, она не даст себя разносить, пока не уплочено, пусть он сначала приобретет, а только потом почувствует, как оно — жмет там, натирает здесь, как тесно, тесно, не пошевелить пальцем. Она прогонит инженера по этапу за тихость и неприметность, она знает себе цену, почем плечи, почем румянец, почем что.
Но все это домыслы и видения, которые рисует глупая зависть!
Вероника сидит на краю постели в глубокой ночи, вглядываясь в светящиеся лица спящих молодых ловких девушек, в лица настоящих, черт возьми, женщин, знающих толк в жизни, взрослых, посмеивающихся, покусывающих травинки, нравящихся с первого взгляда. Крахмальные комбинации, как латы спящего воина, светятся в лунном луче. Бигуди, орудия пыток, сгрудились на тумбочке, губная помада показывает язычок, дразнится, башенки банок, склянок, флаконов, целый патронташ для убоя сердец... Вероника, завернувши в простыню свое и не тело вовсе, как Зарема, как дух, склоняется над каждой: ах, Лариса, тебе пойманный в сети птенец, а мне только этот, научите меня, как пленить его, иначе гром небесный и мрак земных глубин. Как это мощно, как царственно быть такой, как вы: женщиной, бьющей без промаха, украшенной, как новогодняя ель, блеском праздника, ароматом свежести, мерцающими бусами — где это все у меня, почему я не унаследовала никаких богатств от оперного отца и плодоовощной матери, кроме любви к музыке и доверия к любви, от которых лучше отказаться вовсе, но уметь, как Лариса, как Наташа, с драматической серьезностью, самоуглубленно, страстно, как о спасении души, хлопотать о босоножках на высоком каблучке...
А дело близилось к концу сезона и заезда, лета и жизни, неотвратимо приближалась осень, и она уже знала истину: он не полюбит ее никогда, никогда она его не разлюбит. И унылый мальчик Жора знал, что дело близится к концу, и мрачно размышлял о том, как он в кратчайшие сроки приобретет звание гроссмейстера и станет знаменит, что, по его расчетам, должно было серьезно ему помочь в завоевании Вероники.
Пошли дожди. Горы исчезли, смытые с горизонта дождем, точно их и не было. Окно в палате было раскрыто настежь, Лариса ворчала, что Вероника ее простудит, и не расставалась уже с носовым платком. Истошно и горестно благоухали августовские яблоки в дожде. В зале танцевали теперь под пианино. Вероника стояла под дождем и смотрела в освещенное окно. Иногда собирались по нескольку человек и ехали в городской кинотеатр: Вероника в темноте зала смотрела в его затылок. В тот день она не поехала на «Королеву Шантеклера». Жора стоял под окном, чувствуя, что она в палате, и уходить не собирался. Дождь шел громче, неистовей, она сжалилась и выглянула в окно. Жора опустил мокрую голову. И тогда Вероника, понимая в точности все, что с ним творится, выскочила к нему под дождь и поцеловала его. Жора задрожал и сказал страшным голосом:
— Не надо, ты меня не любишь.
Он помолчал, поднял голову и разгневанно посмотрел на нее:
— А ему, между прочим, наши парни сегодня будут морду бить за Наташку.
Вероника ударила его кулаком и, как была, в халате, теряя босоножки, бросилась сквозь мокрый сад, сквозь толщу дождя и гор. Понукая шофера чуть было не наехавшего на нее грузовика, она пронеслась по улицам городка и выпрыгнула у кинотеатра. Народ уже после сеанса расходился. Она махнула на остановку и успела увидеть край Наташиного платья, прищемленный дверьми автобуса, уносящегося прочь. С километр она пробежала за удалявшимся автобусом, пока ее не нагнал другой. На остановке «Санаторий» их уже не было, они уже шли через сад, и вот в саду-то Вероника нашла его и ее: Наташе удалось разогнать ребят, но у него из носа шла кровь, и выглядел он растерянным. Наташа с кривой ухмылкой посмотрела на него, решительно развернулась и ушла прочь.
— Да уйди ты, — зло уставился на нее Арсен, — уйди, тебе говорят!..
На следующий день дождь с грозой кончился. Яркое солнце сверкало в саду, чемодан был набит крупными лимонно-желтыми яблоками. Сад стоял притихший, восторженный, он приходил в себя после пережитого ужаса, и последние капли срывались с его потревоженных веток.
— Ну, счастливо тебе, — молвила Наталья, — вон уже и автобус. Смотри, может, все-таки кликнуть его, попрощаешься?
— Нет, — сказала Вероника. — Прощай, Наташа. Прощай, Жора. Прощайте.
А в поезде, лежа на верхней полке в полусне, в полуболезни, она точно опомнилась — вздрогнула, вскочила, ударившись головой о потолок: куда она едет, зачем?! Куда, куда она едет? Ей не хватало воздуха, клетчатая рубашка мелькала где-то вдали, а поезд мчался прочь, как безумец, кругом плескалась ледяная, враждебная ночь, а поезд летел, увозя на вечную муку: она не знала ни его фамилии, ни адреса, ни даже города, в котором он живет.
Мать сняла ее с поезда совсем больную.
Через две недели, очухавшись, она написала Наталье коротко и решительно: «Адрес». Ответ пришел быстро — ласковый, захлебывающийся от восторга, но адреса она не знала, да и зачем он ей, его адрес? Кажется, он не то из Симферополя, не то из Донецка, не то с луны свалился — ей и дела нет. Мужественный мальчик Жора написал, что санаторий вдруг закрылся на ремонт, а куда перевезли архив с историями болезней, особенно плоскостопий, он, Жора, не знает и знать не хочет, а вот то, что он нагрянет к ней весною, это точно.
Его звали Арсеном. Он написал концерт для двух фортепьяно, он ухаживал за славной Наташей однажды в Нальчике, за что ему расквасили нос. Это было все. Двери за ним захлопнулись так прочно, так навсегда, точно он умчался в иную галактику, к одной из тех звезд, что безутешно горят над крышами, и осенний мир затворил за ним свои двери.